Форум » Название подфорума9 » хорошие книги (продолжение) » Ответить

хорошие книги (продолжение)

Вуаля: Житков Борис Степанович Что я видел Цикл рассказов --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Что я видел". Рассказы и сказки Для младшего школьного возраста. К ВЗРОСЛЫМ Эта книга - о вещах. Писал я её, имея в виду возраст от трёх до шести лет. Читать её ребёнку надо по одной-две главы на раз. Пусть ребёнок листает книгу, пусть рассматривает, изучает рисунки. Книжки этой должно хватить на год. Пусть читатель живёт в ней и вырастает. Ещё раз предупреждаю: не читайте помногу! Лучше снова прочесть сначала. Автор ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА КАК МЕНЯ НАЗЫВАЛИ Я был маленький и всех спрашивал: "Почему?" Мама скажет: - Смотри, уже девять часов. А я говорю: - Почему? Мне скажут: - Иди спать. А я опять говорю: - Почему? Мне говорят: - Потому что поздно. - А почему поздно? - Потому что девять часов. - А почему девять часов? И меня за это называли Почемучкой. Меня все так называли, а по-настоящему меня зовут Алёшей. ПРО ЧТО МАМА С ПАПОЙ ГОВОРИЛИ Вот один раз приходит папа с работы и говорит мне: - Пускай Почемучка уйдёт из комнаты. Мне нужно тебе что-то сказать. Мама мне говорит: - Почемучка, уйди в кухню, поиграй там с кошкой. Я сказал: - Почему с кошкой? Но папа взял меня за руку и вывел за дверь. Я не стал плакать, потому что тогда не услышу, что папа говорит. А папа говорил вот что: - Сегодня я получил от бабушки письмо. Она просит, чтобы ты с Алёшей приехала к ней в Москву. А оттуда он с бабушкой поедет в Киев. И там он пока будет жить. А когда мы устроимся на новом месте, ты возьмёшь его от бабушки и привезёшь. Мама говорит: - Я боюсь Почемучку везти - он кашляет. Вдруг по дороге совсем заболеет. Папа говорит: - Если он ни сегодня, ни завтра кашлять не будет, то, я думаю, можно взять. - А если он хоть раз кашлянет, - говорит мама, - с ним нельзя ехать. Я всё слышал и боялся, что как-нибудь кашляну. Мне очень хотелось поехать далеко-далеко. КАК МАМА НА МЕНЯ РАССЕРДИЛАСЬ До самого вечера я не кашлянул. И когда спать ложился, не кашлял. А утром, когда вставал, я вдруг закашлял. Мама слышала. Я подбежал к маме и стал кричать: - Я больше не буду! Я больше не буду! Мама говорит: - Чего ты орёшь? Чего ты не будешь? Тогда я стал плакать и сказал, что я кашлять не буду. Мама говорит: - Почему это ты боишься кашлять? Даже плачешь? Я сказал, что хочу ехать далеко-далеко. Мама сказала: - Ага! Ты, значит, всё слышал, что мы с папой говорили. Фу, как нехорошо подслушивать! Такого гадкого мальчишку я всё равно не возьму. - Почему? - сказал я. - А потому, что гадкий. Вот и всё. Мама ушла на кухню и стала разводить примус. И примус так шумел, что мама ничего не слыхала. А я её всё просил: - Возьми меня! Возьми меня! А мама не отвечала. Теперь она рассердилась, и всё пропало! БИЛЕТ Когда утром папа уходил, он сказал маме: - Так, значит, я сегодня еду в город брать билеты. А мама говорит: - Какие билеты? Один только билет нужен. - Ах, да, - сказал папа, - совершенно верно: один билет. Для Почемучки не надо. Когда я это услыхал, что для меня билета не берут, я заплакал и хотел побежать за папой, но папа быстро ушёл и захлопнул дверь. Я стал стучать кулаками в дверь. А из кухни вышла наша соседка - она толстая и сердитая - и говорит: - Это ещё что за безобразие? Я побежал к маме. Бежал и очень плакал. А мама сказала: - Уходи прочь, гадкий мальчишка! Не люблю, кто подслушивает. А вечером папа приехал из города и сразу меня спросил: - Ну, как ты? Кашлял сегодня? Я сказал, что "нет, ни разу". А мама сказала: - Всё равно - он гадкий мальчишка. Я таких не люблю. Потом папа вынул из кармана спичечную коробку, а из коробки достал не спичку, а твёрдую бумажку. Она была коричневая, с зелёной полоской, и на ней буквы всякие. - Вот, - сказал папа, - билет! Я на стол кладу. Спрячь, чтобы потом не искать. Билет был всего один. Я понял, что меня не возьмут. И я сказал: - Ну, так я буду кашлять. И всегда буду кашлять и никогда не перестану. А мама сказала: - Ну что же, отдадим тебя в больницу. Там на тебя наденут халатик и никуда пускать не будут. Там и будешь жить, пока не перестанешь кашлять. КАК СОБИРАЛИСЬ В ДОРОГУ А на другой день папа сказал мне: - Ты больше никогда не будешь подслушивать? Я сказал: - А почему? - А потому, что коли не хотят, чтобы слышал, значит, тебе знать этого не надо. И нечего обманывать, подглядывать и подслушивать. Гадость какая! Встал и ногой топнул. Со всей силы, наверное. Мама прибежала, спрашивает: - Что у вас тут? А я к маме головой в юбку и закричал: - Я не буду подслушивать! Тут мама меня поцеловала и говорит: - Ну, тогда мы сегодня едем. Можешь взять с собой игрушку. Выбери, какую. Я сказал: - А почему один билет? - А потому, - сказал папа, - что маленьким билета не надо. Их так возят. Я очень обрадовался и побежал в кухню всем сказать, что я еду в Москву. А с собой я взял мишку. Из него немножко сыпались опилки, но мама быстро его зашила и положила в чемодан. А потом накупила яиц, колбасы, яблок и ещё две булки. Папа вещи перевязал ремнями, потом посмотрел на часы и сказал: - Ну, что же, пора ехать. А то пока из нашего посёлка до города доедем, а там ещё до вокзала... С нами все соседи прощались и приговаривали: - Ну вот, поедешь по железной дороге в вагончике... Смотри, не вывались. И мы поехали на лошади в город. Мы очень долго ехали, потому что с вещами. И я заснул. ВОКЗАЛ Я думал, что железная дорога такая: она как улица, только внизу не земля и не камень, а такое железо, как на плите, гладкое-гладкое. И если упасть из вагона, то о железо очень больно убьёшься. Оттого и говорят, чтобы не вылетел. И вокзала я никогда не видал. Вокзал - это просто большой дом. Наверху часы. Папа говорит, что это самые верные часы в городе. А стрелки такие большие, что - папа сказал - даже птицы на них иногда садятся. Часы стеклянные, а сзади зажигают свет. Мы приехали к вокзалу вечером, а на часах всё было видно. У вокзала три двери, большие, как ворота. И много-много людей. Все входят и выходят. И несут туда сундуки, чемоданы, и тётеньки с узлами очень торопятся. А как только мы подъехали, какой-то дяденька в белом фартуке подбежал да вдруг как схватит наши вещи. Я хотел закричать "ой", а папа просто говорит: - Носильщик, нам на Москву, восьмой вагон. Носильщик взял чемодан и очень скоро пошёл прямо к двери. Мама с корзиночкой за ним даже побежала. Там, в корзиночке, у нас колбаса, яблоки, и ещё, я видел, мама конфеты положила. Папа схватил меня на руки и стал догонять маму. А народу так много, что я потерял, где мама, где носильщик. Из дверей наверх пошли по лесенке, и вдруг большая-большая комната. Пол каменный и очень гладкий, а до потолка так ни один мальчик камнем не добросит. И всюду круглые фонари. Очень светло и очень весело. Всё очень блестит, и в зелёных бочках стоят деревья, почти до самого потолка. Они без веток, только наверху листья большие-большие и с зубчиками. А ещё там стояли красные блестящие шкафчики. Папа прямо со мной к ним пошёл, вынул из кармана деньги и в шкафчик в щёлочку запихнул деньгу, а внизу в окошечке выскочил беленький билетик. Я только сказал: - Почему? А папа говорит: - Это касса-автомат. Без такого билета меня к поезду не пустят вас провожать. КАКАЯ ПЛАТФОРМА Папа быстро пошёл со мной, куда все шли с чемоданами и узлами. Я смотрел, где мама и где носильщик, но их нигде не было. А мы прошли в дверь, и там у папы взяли билет и сказали: - Проходите, гражданин. Я думал, что мы вышли на улицу, а здесь сверху стеклянная крыша. Это самый-то вокзал и есть. Тут стоят вагоны гуськом, один за другим. Они друг с другом сцеплены - это и есть поезд. А впереди - паровоз. А рядом с вагонами шёл длинный пол. Папа говорит: - Вон на платформе стоит мама с носильщиком. Этот длинный пол и есть платформа. Мы пошли. Вдруг мы слышим - сзади кричат: - Поберегись! Поберегись! Мы оглянулись, и я увидел: едет тележка, низенькая, на маленьких колесиках, на ней стоит человек, а тележка идёт сама, как заводная. Тележка подъехала к маме с носильщиком и остановилась. На ней уже лежали какие-то чемоданы. Носильщик быстро положил сверху наши вещи, а тут мы с папой подошли, и папа говорит: - Вы не забыли? Восьмой вагон. А сам всё меня на руках держит. Носильщик посмотрел на папу, засмеялся и говорит: - А молодого человека тоже можно погрузить. Взял меня под мышки и посадил на тележку, на какой-то узел. Папа крикнул: - Ну, держись покрепче! Тележка поехала, а мама закричала: - Ах, что за глупости! Он может свалиться! - и побежала за нами. Я боялся, что она догонит и меня снимет, а дяденька, что стоял на тележке, только покрикивал: - Поберегись! Поберегись! И тележка побежала так быстро, что куда там маме догнать! Мы ехали мимо вагонов. Потом тележка стала. Тут подбежал наш носильщик, а за ним папа, и меня сняли. У вагона в конце - маленькая дверка, и к ней ступеньки, будто крылечко. А около дверки стоял дядя с фонариком и в очках. На нём курточка с блестящими пуговками, вроде как у военных. Мама ему говорит: - Кондуктор, вот мой билет. Кондуктор стал светить фонариком и разглядывать мамин билет. КАК Я ПОТЕРЯЛСЯ Вдруг, смотрю, по платформе идёт тётя, и на цепочке у неё собака, вся чёрная, в завитушках, а на голове у собаки большой жёлтый бант, как у девочки. И собака только до половины кудрявая, а сзади гладкая, и на хвостике - кисточка из волосиков. Я сказал: - Почему бантик? И пошёл за собакой. Только немножечко, самую капельку пошёл. Вдруг слышу сзади: - А ну, поберегись! Не наш носильщик, а другой прямо на меня везёт тачку с чемоданами. Я скорей побежал, чтобы он меня не раздавил. Тут много всяких людей пошло, меня совсем затолкали. Я побежал искать маму. А вагоны все такие же, как наш. Я стал плакать, а тут вдруг на весь вокзал - страшный голос: - Поезд отправляется... - и ещё что-то. Так громко, так страшно, будто великан говорит. Я ещё больше заплакал: вот поезд сейчас уйдёт, и мама уедет! Вдруг подходит дядя-военный, в зелёной шапке, наклонился и говорит: - Ты чего плачешь? Потерялся? Маму потерял? А я сказал, что мама сейчас уедет. Он меня взял за руку и говорит: - Пойдём, мы сейчас маму сыщем. И повёл меня по платформе очень скоро. А потом взял на руки. Я закричал: - Не надо меня забирать! Где мама? К маме хочу! А он говорит: - Ты не плачь. Сейчас мама придёт. И принёс меня в комнату. А в комнате - тётеньки. У них мальчики, девочки и ещё совсем маленькие на руках. Другие игрушками играют, лошадками. А мамы там нет. Военный посадил меня на диванчик, и тут одна тётя ко мне подбегает и говорит: - Что, что? Мальчик потерялся? Ты не реви. Ты скажи: как тебя зовут? Ну, кто ты такой? Я сказал: - Я Почемучка. Меня Алёшей зовут. А военный сейчас же убежал бегом из комнаты. Тётенька говорит: - Ты не плачь. Сейчас мама придёт. Вон смотри, лошадка какая хорошенькая. КАК Я НАШЕЛСЯ Вдруг я услышал, как на весь вокзал закричал опять этот великанский голос: - Мальчик в белой матросской шапочке и синей курточке, Алёша Почемучка, находится в комнате матери и ребёнка. - Вот, слышишь? - говорит тётенька. - Мама узнает, где ты, и сейчас придёт. Все девочки и мальчики вокруг меня стоят и смотрят, как я плачу. А я уже не плачу. Вдруг двери открылись: прибегает мама. Я как закричу: - Мама! А мама уже схватила меня в охапку. Тётенька ей скорей дверь открыла и говорит: - Не спешите, ещё время есть. Смотрю - и папа уже прибежал. А мама говорит: - Хорошо, что по радио сказали. А то бы совсем голову потеряла. А папа говорит: - С ума сойти с этим мальчишкой! Мама прямо понесла меня в вагон и говорит дяденьке-кондуктору: - Нашёлся, нашёлся... ВАГОН В вагоне - длинный коридор, только узенький. Потом мама отворила дверь, только не так, как в комнате, что надо тянуть к себе, а дверь как-то вбок уехала. И мы вошли в комнату. Мама посадила меня на диван. Напротив тоже диван, а под окошком столик, как полочка. Вдруг в окошко кто-то постучал. Я посмотрел, а там за окном папа. Смеётся и мне пальцем грозит. Я встал ногами на диван, чтобы лучше видеть, а диван мягкий и поддаёт, как качели. Мама сказала, чтобы я не смел становиться ногами на диван, и посадила меня на столик. СОБАЧКА ИНЗОЛ Вдруг я услышал, что сзади кто-то входит. Оглянулся и вижу: это та самая собака с жёлтым бантом, и с ней тётя на цепочке. Я забоялся и поджал ноги, а тётя сказала: - Не бойся, она не укусит. - Почему? - Ах, - сказала тётя, - ты, наверное, и есть Почемучка, который потерялся. Ты - Алёша? Это про тебя радио говорило? Ну да, - говорит, - в белой шапочке и в синей курточке. Тут вошёл к нам дядя, немножко старенький, тоже с чемоданом. А собака на него зарычала. А Собакина хозяйка сказала: - Инзол, тубо! И собака начала дядю нюхать. А дядя свой чемоданчик положил наверх, на полочку. Полочка не дощаная, а из сетки, как будто от кроватки для детей. Дядя сел и спрашивает: - Вы едете или провожаете? Тётя говорит: - Еду. Дядя спрашивает: - Собачка тоже с нами поедет? А этот мальчик ваш? Тётя сказала, что собачка поедет и что собачку зовут Инзол, а моя мама сейчас придёт, а меня зовут Алёша Почемучка. - Ах, - говорит дядя, - это ты от мамы убежал? А теперь, кажется, мама от тебя убежала. Ну что же, - говорит, - поедешь с этой тётей. И со мной. И с собачкой. Я как крикну: - Не хочу! И прямо соскочил со столика и закричал со всей силы: - Мама! Собачка залаяла. Я побежал к двери, собачка тоже. Какие-то чужие там, в коридорчике, и, смотрю, мама всех толкает, бежит ко мне. - Что такое? Ты что скандалишь? Я ведь здесь, дурашка ты этакий! Взяла меня на руки и говорит: - Вон гляди - папа. Сейчас поедем. КАК МЫ ПОЕХАЛИ

Ответов - 15

Вуаля: "я, как личный участник, чувствовал необходимость описать происшедшую у нас, иудеев, с римлянами войну, все ее перипетии и конец, ввиду того что существуют лица, исказившие в своих на этот счет описаниях истину" А ввиду того что почти все это явилось у нас благодаря мудрости нашего законодателя Моисея, то мне необходимо о нем кое-что вкратце предпослать, дабы некоторые из будущих читателей не изумлялись, почему наша книга, по заглавию своему посвященная вопросу о законах и исторических деяниях, настолько подробно занимается данными естествознания. ...Итак, следует принять во внимание, что Моисей считал необходимым, чтобы человек, собирающийся урегулировать свой образ жизни и затем давать руководящие законы другим людям, раньше всего усвоил себе правильный взгляд на сущность Господа Бога и, постоянно имея мысленно пред глазами Его деяния, стремился бы к подражанию этому величайшему примеру и, поскольку это в его силах, старался бы приблизиться к Нему. Ибо при отсутствии такого взгляда на вещи у самого законодателя не может быть верного понимания и равным образом он нисколько не вызовет своими сочинениями склонности к добродетели в читателях, если те раньше всего прочего не усвоят себе убеждения, что Господь Бог - отец и властелин всего существующего, что Он взирает на все и что Он дарует повинующимся Ему блаженство, а шествующих вне пути добродетели наказывает крупными несчастиями. И вот, так как Моисей захотел дать своим собственным сородичам наставление именно в этом, то он, в противоположность всем прочим, начал [свое сочинение] не с изложения законов и законоположений, имеющих условное среди людей значение, но, направив внимание их на Божество и на устройство мироздания и убедив их в том, что мы, люди, лучшее из творений Господа Бога на земле, уже легко мог убедить их во всем [остальном], после того как расположил их таким образом к благочестию. И в то время как остальные законодатели, придерживаясь мифов, перенесли на богов весь позор людских заблуждений и тем дали преступным людям возможность всяких отговорок, наш законодатель показал, что Господь Бог владеет добродетелью в полной ее чистоте, и считал необходимым, чтобы люди хоть несколько пытались усвоить ее; тех же, кто этого не понимал или в это не верил, он безжалостно наказывал. И вот с этой-то точки зрения ознакомиться [с моим сочинением] приглашаю я своих читателей. Те, которые посмотрят на него с такой точки зрения, увидят, что оно не содержит в себе ничего несообразного с их собственными взглядами, равно как ничего несовместимого с величием Господа Бога и с Его любовью к роду человеческому. Это сочинение содержит в себе все расположенным в соответствующем природе вещей порядке, причем законодатель вполне разумно на одно [только] намекает, на другое указывает торжественно-аллегорически, а о том, о чем можно высказаться прямо,- об этом он говорит обстоятельно. И если бы нашлись желающие рассмотреть причины каждого явления, то пришлось бы вывести много, притом строго философских, теорий, что я, однако, теперь опускаю; если же Господь даст мне для того достаточно продолжительную жизнь, то я примусь, по окончании этого труда, и за ту тему. Теперь же я перейду к изложению своих данных, напомнив первоначально о том, что повествует Моисей о сотворении мира. Все это я нашел записанным в священных книгах, и притом в следующем виде": Сочинение в 20-ти книгах О Г Л А В Л Е Н И Е Предисловие издателей Предисловие автора КНИГА ПЕРВАЯ КНИГА ВТОРАЯ КНИГА ТРЕТЬЯ КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА ПЯТАЯ КНИГА ШЕСТАЯ КНИГА СЕДЬМАЯ КНИГА ВОСЬМАЯ КНИГА ДЕВЯТАЯ КНИГА ДЕСЯТАЯ КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ КНИГА ТРИНАДЦАТАЯ КНИГА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ КНИГА ПЯТНАДЦАТАЯ КНИГА ШЕСТНАДЦАТАЯ КНИГА СЕМНАДЦАТАЯ КНИГА ВОСЕМНАДЦАТАЯ КНИГА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ КНИГА ДВАДЦАТАЯ Иудейские древности Иосиф Флавий

Швамбрания : Лев Кассиль. Кондуит и Швамбрания Повесть О НЕОБЫЧАЙНЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЯХ ДВУХ РЫЦАРЕЙ, в поисках справедливости открывших на материке Большого Зуба ВЕЛИКОЕ ГОСУДАРСТВО ШВАМБРАНСКОЕ, с описанием удивительных событий, происшедших на блуждающих островах, а также о многом ином, изложенном бывшим швамбранским адмиралом АРДЕЛЯРОМ КЕЙСОМ, ныне живущим под именем ЛЬВА КАССИЛЯ, с приложением множества тайных документов, мореходных карт, государственного герба и собственного флага * КНИГА 1. КОНДУИТ. * СТРАНА ВУЛКАНИЧЕСКОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ ОТКРЫТИЕ Вечером 11 октября 1492 года Христофор Колумб, на 68-й день своего плавания, заметил вдали какой-то движущийся свет. Колумб пошел на огонек и открыл Америку. Вечером 8 февраля 1914 года мы с братом отбывали наказание в углу. На 12-й минуте братишку, как младшего, помиловали, но он отказался покинуть меня, пока мой срок не истечет, и остался в углу. Несколько минут затем мы вдумчиво и осязательно исследовали недра своих носов. На 4-й минуте, когда носы были исчерпаны, мы открыли Швамбранию. ПРОПАВШАЯ КОРОЛЕВА, ИЛИ ТАЙНА РАКУШЕЧНОГО ГРОТА Все началось с того, что пропала королева. Она исчезла среди бела дня, и день померк. Самое ужасное заключалось в том, что это была папина королева. Папа увлекался шахматами, а королева, как известно, весьма полномочная фигура на шахматной доске. Исчезнувшая королева входила в новенький набор, только что сделанный токарем по специальному папиному заказу. Папа очень дорожил новыми шахматами. Нам строго запрещалось трогать шахматы, но удержаться было чрезвычайно трудно. Точеные лакированные фигурки предоставляли неограниченные возможности использования их для самых разнообразных и заманчивых игр. Пешки, например, могли отлично нести обязанности солдатиков и кеглей. У фигур была скользящая походка полотеров: к их круглым подошвам были приклеены суконочки. Туры могли сойти за рюмки, король - за самовар или генерала. Шишаки офицеров походили на электрические лампочки. Пару вороных и пару белых коней можно было запрячь в картонные пролетки и устроить биржу извозчиков или карусель. Особенно же были удобны обе королевы: блондинка и брюнетка. Каждая королева могла работать за елку, извозчика, китайскую пагоду, за цветочный горшок на подставке и за архиерея... Нет, никак нельзя было удержаться, чтобы не трогать шахмат! В тот исторический день белая королева-извозчик подрядилась везти на черном коне черную королеву-архиерея к черному королю-генералу. Они поехали. Черный король-генерал очень хорошо угостил королеву-архиерея. Он поставил на стол белый самовар-король, велел пешкам натереть клетчатый паркет и зажег электрических офицеров. Король и королева выпили по две полные туры. Когда самовар-король остыл, а игра наскучила, мы собрали фигуры и уже хотели их уложить на место, как вдруг - о ужас! - мы заметили исчезновение черной королевы... Мы едва не протерли коленки, ползая по полу, заглядывая под стулья, столы, шкафы. Все было напрасно. Королева, дрянь точеная, исчезла бесследно! Пришлось сообщить маме. Она подняла на ноги весь дом. Однако и общие поиски ни к чему не привели. На наши стриженые головы надвигалась неотвратимая гроза. И вот приехал папа. Да, это была непогодка! Какая там гроза! Вихрь, ураган, циклон, самум, смерч, тайфун обрушился на нас! Папа бушевал. Он назвал нас варварами и вандалами. Он сказал, что даже медведя можно научить ценить вещи и бережно обращаться с ними. Он кричал, что в нас заложен разбойничий инстинкт разрушения и он не потерпит этого инстинкта и вандализма. - Марш оба в "аптечку" - в угол! - закричал в довершение всего отец. - Вандалы!!! Мы поглядели друг на друга и дружно заревели. - Если бы я знал, что у меня такой папа будет, - ревел Оська, - ни за что бы в жизни не родился! Мама тоже часто заморгала глазами и готова была "капнуть". Но это не смягчило папу. И мы побрели в "аптечку". "Аптечкой" у нас почему-то называлась полутемная проходная комната около уборной и кухни. На маленьком оконце стояли пыльные склянки и бутылки. Вероятно, это и породило кличку. В одном из углов "аптечки" была маленькая скамеечка, известная под названием "скамьи подсудимых". Дело в том, что папа-доктор считал стояние детей в углу негигиеничным и не ставил нас в угол, а сажал. Мы сидели на позорной скамье. В "аптечке" синели тюремные сумерки. Оська сказал: - Это он про цирк ругался... что там ведмедь с вещами обращается? Да? - Да. - А вандалы тоже в цирке? - Вандалы - это разбойники, - мрачно пояснил я. - Я так и догадался, - обрадовался Оська, - на них набуты кандалы. В кухонной двери показалась голова кухарки Аннушки. - Что ж это такое? - негодующе всплеснула руками Аннушка. - Из-за бариновой бирюльки дитев в угол содят... Ах вы, грешники мои! Принести, что ль, кошку поиграться? - А ну ее, твою кошку! - буркнул я, и уже погасшая обида вспыхнула с новой силой. Сумерки сгущались. Несчастливый день заканчивался. Земля поворачивалась спиной к Солнцу, и мир тоже повернулся к нам самой обидной стороной. Из своего позорного угла мы обозревали несправедливый мир. Мир был очень велик, как учила география, но места для детей в нем не было уделено. Всеми пятью частями света владели взрослые. Они распоряжались историей, скакали верхом, охотились, командовали кораблями, курили, мастерили настоящие вещи, воевали, любили, спасали, похищали, играли в шахматы... А дети стояли в углах. Взрослые забыли, наверно, свои детские игры и книжки, которыми они зачитывались, когда были маленькими. Должно быть, забыли! Иначе они бы позволяли нам дружить со всеми на улице, лазить по крышам, бултыхаться в лужах и видеть кипяток в шахматном короле... Так думали мы оба, сидя в углу. - Давай убегем! - предложил Оська. - Как припустимся! - Беги, пожалуйста, кто тебя держит?.. Только куда? - резонно возразил я. - Все равно всюду большие, а ты маленький. И вдруг ослепительная идея ударила мне в голову. Она пронизала сумрак "аптечки", как молния, и я не удивился, услышав последовавший вскоре гром (потом оказалось, что это Аннушка на кухне уронила противень). Не надо было никуда бежать, не надо было искать обетованную землю. Она была здесь, около нас. Ее надо было только выдумать. Я уже видел ее в темноте. Вон там, где дверь в уборную, - пальмы, корабли, дворцы, горы... - Оська, земля! - воскликнул я задыхаясь. - Земля! Новая игра на всю жизнь! Оська прежде всего обеспечил себе будущее. - Чур, я буду дудеть... и машинистом! - сказал Оська. - А во что играть? - В страну!.. Мы теперь каждый день будем жить не только дома, а еще как будто в такой стране... в нашем государстве. Левое вперед! Даю подходный. - Есть левое вперед! - отвечал Оська. - Ду-у-у-у-у!! - Тихай! - командовал я. - Трави носовую! Выпускай пары! - Ш-ш-ш... - шипел Оська, давая тихий ход, травя носовую и выпуская пары. И мы сошли со скамейки на берег новой страны. - А как она будет называться? Любимой книгой нашей была в то время "Греческие мифы" Шваба. Мы решили назвать свою страну "Швабранией". Но это напоминало швабру, которой моют полы. Тогда мы вставили для благозвучия букву "м", и страна наша стала называться Швамбрания, а мы - швамбранами. Все это должно было сохраняться в строжайшей тайне. Мама скоро освободила нас из заточения. Она и не подозревала, что имеет дело с двумя подданными великой страны Швамбрании. А через неделю нашлась королева. Кошка закатила ее в щель под сундуком. Токарь к этому времени выточил для папы нового ферзя, поэтому королева досталась нам в полное владение. Мы решили сделать ее хранительницей швамбранской тайны. У мамы в спальне, на столе, за зеркалом, стоял красивый, всеми забытый грот, сделанный из ракушек. Маленькие решетчатые медные дверцы закрывали вход в уютную пещерочку. Она пустовала. Туда мы решили замуровать королеву. На бумажке мы выписали три буквы: "В. Т. Ш." (Великая Тайна Швамбрании). Слегка отодрав суконку от королевской подставки, мы засунули туда бумажку, посадили королеву в грот и сургучом запечатали дверцы. Королева была обречена на вечное заточение. О ее дальнейшей судьбе я расскажу потом. ЗАПОЗДАВШЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ Швамбрания была землей вулканического происхождения. Раскаленные зреющие силы бушевали в нас. Их стискивал отвердевший, закостенелый уклад старой семьи и общества. Мы хотели много знать и еще больше уметь. Но начальство разрешало нам знать лишь то, что было в гимназических учебниках и вздорных легендах, а уметь мы совсем ничего не умели. Этому нас еще не научили. Мы хотели участвовать в жизни наравне со взрослыми - нам предлагали играть в солдатики, иначе вмешивались родители, учитель или городовой. Много людей жило в слободе, ходило по улицам, толкалось во дворе. Но мы могли общаться лишь с теми, кто был угоден нашим воспитателям. Мы играли с братишкой в Швамбранию несколько лет подряд. Мы привыкли к ней, как ко второму отечеству. Это была мо

Вуаля:


Ванька Жуков: на деревню дедушке ... 13 авг. (1979) Милая Тамара! Мы в Нью-Йорке. Все хорошо. Главное в американской жизни – поливариантность, разнообразие. Тут есть все – прекрасное и отталкивающее. Но – решительно все. Есть съедобные дамские штанишки. Есть майки с портретом Хрущева. Негр по соседству ходит в буденовском шлеме. На Бродвее я видел абсолютно голую женщину в целлофановом плаще... Я еще не работаю. Может быть, скоро начну. Видимо - по специальности. Квартира у нас двухкомнатная, плохая, хуже, чем в Ленинграде. Ищем что-нибудь получше. Район у нас адски дорогой. И цены растут. Машина – “Додж”, 74-го. Подержанная. Жрет бензин и останавливается на хайвее в часы пик. Без машины – никак. Расстояния огромные, в метро стреляют. /Впрочем, к этому быстро привыкаешь/. ГАИ тут практически отсутствует. Права можно купить за сто долларов. Что я и сделал. Испанцы, негры вечно пьяные за рулем. Но это все херня. Мама здорова. У нее хорошая пенсия. Глаша покусала местных детей. На врача ушел гонорар, которого я ждал полгода. Начну зарабатывать – пришлю вам барахла. Надеюсь, ты получила джинсы и кофту. Или платье, забыл… У Лены просить неудобно. А фонды меня уже не опекают. В общем, жизнь трудная и необычайно интересная. Амер. галлон водки стоит 14 – 17 долларов. Это почти четыре литра. Лена зарабатывает в день – 35-40 долларов. Зато квартира наша стоит – 295. А переедем в 400-долларовую. Телефон – 50 долларов. Бандероль в Россию – 100 долларов. И пр. Бутерброд – доллар. Пиво в баре – доллар. И т.д. Иосиф – совсем больной. Ведет себя прекрасно. Многим помогает. Всех моих переводчиков нашел он. Леша – профессор в Нью-Хемпшире. Катя – увы, совершенная американка. Книг не читает. Ходит почти голая. Читает “Плейбой”. Обожает пошлейшего артиста Джона Треволту. Передай Сереже – черные девушки – отрада моей шелудивой души. Витя тут бы процветал. Остальные вряд ли. Как поживает увековеченный мной Генрих Францевич? Скажи ему – главное впереди. Как вы? Как Саша? Володя? Как только будут минимальные деньги – пошлю вам штаны и рубахи. Увидишь. Я жутко нищий. Лена каждое утро выдает доллар на сигареты. Обнимаю. Твой счастливый Довлатян. 12 июля.(1982) Дорогие мои – Тамара, Боря, Валерий! Это будет письмо на троих с копиями, а вы уж там как-нибудь свяжитесь друг с другом, согласуйте и пр. Боря и Валерий, если можно, позвоните Тамаре, убедитесь, что и она получила. Писать в Союз трудно, мы живет как бы в разных психических и даже физических измерениях, одни и те же понятия наполнены совершенно разным содержанием, сама механика жизни - другая. Философствовать на эту тему скучно, и мне нелегко объяснить, почему мы вынуждены страховаться и думать о будущем, что на деле означают наши астрономические доходы, почему, если мне нужны деньги, я обращаюсь не к друзьям, а в банк, как Лена отважилась родить в стране, где один день в больнице стоит 500 долларов, на что уходит 70% заработанных нами денег, как случилось, что на меня больше десяти раз подавали в суд, и почему при общем долге в 22 с половиной тысячи долларов мы улыбаемся и не задумываемся о самоубийстве. Живя в Америке, ты обрастаешь запутанной системой кредитов, ссуд, дотаций, и пока ты работаешь, можно балансировать на этой основе, но в любой день может произойти катастрофа, и ты останешься буквально на улице с детьми и старухой, а набранное тобой барахло увезут в неизвестном направлении. Потому что мы не американцы, никакого фундамента, никакой основы у нас нет. В Америке, конечно, очень много хорошего, все лучшее относится к традициям - свобода, доброжелательность, юмор, но мы выросли в совершенно другом мире и с величайшим трудом приспосабливаемся к здешним условиям. К идее свободы тут относятся болезненно, даже патологически, мой сосед-пуэрториканец заводит кошмарную музыку, и если я сделаю ему замечание, он даже не нахамит в ответ, он просто не поймет, что я имею в виду, он будет потрясен - ведь я посягнул на его свободу, на его "прайвеси". Прайвеси - местное заклинание, означает - "частная сфера" и оберегается с неистовой силой. Девку, которую трахаешь, нельзя спросить, где была вчера – это нарушение прайвеси, Катя встречается с мальчиками, но я решительно ничего о них не знаю - это ее прайвеси, если человек идет в феврале босиком по улице, никто не поворачивает головы в его сторону, чтобы не нарушить его ебаного прайвеси, не посягнуть на его свободу. При этом, вонючий Хинкли, фашист и засранец, чуть не пристрелил старика-президента с трясущейся головой и кличкой “Индюк”, и эта мразь через месяц выйдет на свободу, и вся Америка будет выражать сочувствие ему, а не чудом уцелевшему президенту. Если в иных краях людей тяготит недостаток свободы, то тут ее слишком много, и свобода одного человека запросто нарушает границу свободы другого. В Нью-Йорке фактически идет гражданская волна, каждый день здесь убивают больше народу, чем в Афганистане и Бейруте, больше 2.000 в год, люди поголовно вооружены, тезис "Лучше быть красным, чем мертвым" - не пустой звук, обыватели говорят: "Лучше уж коммунисты, чем грабители и убийцы" и так далее… Я, пожалуй, буду рассказывать о конкретных делах, а рассуждать – хрен с ними, времени и бумаги не хватает. С первых месяцев в Америке я занимался исключительно русскими делами, начал выпускать демократическую альтернативную газету / 48 страниц формата "Недели"/, она стала популярной, я даже что-то зарабатывал, нажил миллион врагов среди авторитаристов из Максимовской банды, среди монархистов, сионистов, которые дико гордятся, что хуй у них на полмиллиметра короче, чем у других народов, среди так называемого "морального большинства" - что есть разновидность фашизма, короче, среди правых дикарей и фантазеров. Надо сказать, обстановка в эмиграции помойная, ярлыки вешаются быстрее, чем в Союзе, стоит положительно упомянуть, например, Шукшина, и тебя объявят просоветским и даже агентом КГБ, организуют какие-то дикие кампании по бойкотированию советских фильмов, в Калифорнии по ошибке бойкотируют "Смирновскую" водку, хотя водочный фабрикант Пьер Смирноффф умер, кажется, задолго до революции. Короче, известность была довольно шумная, очень поддерживали американские слависты, наши говноеды стонали от бешенства, рисовали на меня карикатуры как на сиониста и антисемита - одновременно, написали обо мне в общей сложности книгу страниц на 400, один довольно талантливый, но гнусный тип Наврозов выпустил обо мне повесть под названием "Простой советский парнишка" и так далее. Повторяю, американцы нас очень любили, хвалили новый живой язык и юмор, но потом я сделал несколько глупостей, не закрепился в газете юридически, потерял все свои акции, к тому же мои партнеры оказались мерзавцами, и главный из них – племянник Израиля Моисеевича – Боря Меттер. В результате я лишился независимости, стал хорошо оплачиваемым наемником, газета попала в руки одного венгерского еврея, и постепенно меня выжили. С одной стороны, это, конечно обидно, и потеряно время, и английского я не учил, но с другой стороны из-за газеты тормозились мои литературные дела, контакты с американскими журналами и издательствами, и потому, в стратегическом плане уход из газеты был разумным. Ко времени моего ухода Лена купила наборную машину за 14 тысяч/ разумеется, в кредит и на дотацию/ и стала брать заказы. У меня к этому времени вышли три книжки по-русски и одна по-английски, плюс было три рассказа в “Нью-Йоркере”, мне платили по 4 000 за рассказ, что позволило вставить всей семье зубья и родить сына Колю. Затем у меня появился / с помощью Бродского/ контакт с очень крупным издательством, я получил аванс, книжка выйдет весной или в начале лета по-английски, а по-русски в этом сентябре. Кроме того, меня напечатал “Плейбой”, и я заимел хорошего литературного агента, а это SerAgent.jpg (7151 bytes) С лит. агентом большое дело. Короче, вот уже месяцев пять мы не служим, Лена стучит на машине, я халтурю на радио и сочиняю прозу. Зарабатываем мы 15 – 18 тысяч в год, 600 в месяц стоит квартира с услугами, 80 – наборная машина, 100 – страховки, 140 – разные выплаты по кредитам, так что на конкретную жизнь остается немного. Но и это все крайне не стабильно, в любую минуту могут прекратиться Ленины заказы, лопнуть контракты, с радио меня давно выживают, агент пошлет меня, как только перестанет на мне зарабатывать, короче, спокойным можно себя чувствовать, если заработать двести тысяч, положить их в банк, и жить на проценты, но, во-первых, этого не произойдет, а во-вторых, банк тоже может лопнуть. Стабильности нет, достатка / по американским меркам/ нет, только недавно появилась какая-то человеческая мебель, долги со всех сторон обступают и душат, и тем не менее, жить тут весело и занятно. Страна необычайно яркая, динамичная, без конца происходит что-то фантастическое, почтовый ящик лопается, оба телефона звонят, не переставая. У меня - еженедельная халтура на радио, какие-то гонорары в издательствах и журналах, плюс выступления и лекции. Сначала я боялся ездить, но оказалось, что все это весьма комфортабельно, я был в Детройте, Чикаго, Филадельфии, Бостоне, Северной Каролине, Минессоте, Калифорнии, участвовал в двух международных конференциях, на одном симпозиуме полчаса говорил по-английски и чуть не умер от напряжения. Сейчас я уже точно знаю, кто хорошо устраивается в Америке. Это ученые с мировым именем, хорошие инженеры / не администраторы/, освоившие язык, ремесленники, авантюристы, то есть энергичные, деловые люди с высоким коэффициентом моральной неразборчивости. Всяческие гуманитарии /художники, писатели, и в особенности актеры и кинематографисты/ - здесь хуже таракана. Из художников неплохо зарабатывает – Шемякин и еще двое-трое, вроде Левы Збарского, занимающегося оформительством. Из киношников продвинулся один Миша Богин, и то – недавно и, может быть, ненадолго. Из музыкантов хорошо живет Барышников / если можно причислить его к музыкантам/, он невероятный богач, и его портреты попадаются даже в хозяйственных магазинах. У него, у единственного, настоящая мировая известность, затем идут Растропович и Годунов, который стал плейбоем, мелькают афиши Беллы Давидович и все, у остальных дела обстоят куда скромнее. Из писателей все хорошо у Бродского, он первая фигура в американской литературе, летает по всему миру, получил так называемую “Премию гениев” / 35 тысяч в год на пять лет/, без конца дает интервью по самым лучшим каналам телевидения. По-прежнему на огромной высоте Солженицын, хотя его известность падает, а доходы резко уменьшаются. Дальше идет большой интервал, а потом следует группа из 5 – 6 человек – Аксенов, Войнович, Гладилин и так далее, сюда же отношусь и я, это те, кто зарабатывает литерат

Вуаля: Ванька Жуков пишет: томик рассказов тринидатского индуса Найпола не знаю, но если советует Довлатов, то стоит искать НАЙПОЛ (Naipaul), Видьядхар род. 1932 г. Нобелевская премия по литературе, 2001 г. Видьядхар Сураджпрасад Найпол, тринидадский прозаик индийского происхождения. Он родился на острове Тринидад в бедной индийской семье. В 1950 году, получив стипендию для учебы в Оксфордском университете, навсегда покинул родину и поселился в Англии. Писать, вспоминает он, начал лишь потому, что никто не откликнулся на его многочисленные просьбы о работе. Попытка самоубийства в молодости также оказалась неудачной – газ отключили за неуплату. Зато сейчас у Найпола репутация крупнейшего английского прозаика, «величайшего из живущих англоязычных писателей», как назвала его газета «Гардиан». Романы «Таинственный массажист» (1957), «Ненастоящие» (1967), «Герилья» (1974). Книга повестей и рассказов «Флаг над островом» (1967). Автобиографический роман «Дорога в мир» (1994). Но по сути Найпол всю жизнь пишет один роман: каждая его книга – о проблемах ассимиляции иммигранта из бывшей колонии, культурного маргинала из постколониальной страны. Романы Найпола – смесь художественной прозы, автобиографии, социального исследования и репортажа, которые погружают читателя в атмосферу элегической меланхолии, одиночества, страхов и комплексов, при этом – неподдельного мужества и иронии, а иногда и горького пессимизма. У судеб его книг все признаки первоклассной литературы: они восторженно принимаются критиками, награждаются всеми мыслимыми литературными премиями и плохо продаются. Букеровскую премию Найпол получил еще в 1971 году за роман «В свободной стране». Видьядхар Сураджпрасад Найпол стал вторым английским лауреатом после Уильяма Голдинга, получившего премию в 1983 году. Говорят, что имя Найпола уже лет десять фигурировало в шведском списке кандидатов на премию и он давно бы ее получил, будь он «политкорректен» и более либерален. Видьядхар Найпол удостоен премии за «непреклонную честность, что заставляет нас задуматься над фактами, обсуждать которые, обычно, не принято». Найпол – яростный противник исламского фундаментализма. Еще 1981 году в книге «Среди верующих» он назвал его проказой, поразившей исламский мир от Ирана и Пакистана до Индонезии и Малайзии, и высказал убеждение, что «неподвижное или отсталое исламское общество» неспособно выработать ответы на вызов, который бросает человечеству современная эпоха. Проза и суждения Найпола действительно весьма субъективны. Он ведет замкнутый, чуть ли не отшельнический образ жизни, не связывая себя ни общественной, ни политической деятельностью. О себе он говорит как о «частном лице», призванном быть свидетелем и летописцем человеческой комедии. Итог его работы – 14 романов и сборников рассказов и 10 книг эссеистики и путевых заметок. Подобно всем великим писателям прошлого, – возможно, даже с большей печалью, умудренностью и иронией – В.С. Найпол подносит зеркало к лицу современного человечества. Последнюю свою книгу «Полжизни» он выпустил в сентябре 2001 года, после семилетнего молчания.

Вуаля: Видиадхар Найпол Полужизнь I ВИЗИТ СОМЕРСЕТА МОЭМА Однажды Вилли Чандран спросил отца: — Почему мое второе имя — Сомерсет? Ребята в школе только что узнали об этом и теперь смеются надо мной. Отец ответил ему без улыбки: — Тебе дали это имя в честь великого английского писателя. Ты наверняка видел у нас в доме его книги. — Видел, но не читал. Ты что, так им восхищался? — Не сказал бы. Вот послушай и суди сам. И отец Вилли Чандрана начал рассказывать. Это заняло много времени. По мере того как Вилли подрастал, история менялась. К ней постоянно добавлялось что-то новое, и когда Вилли собрался уезжать из Индии в Англию, она приняла следующий вид. * * * Знаменитый писатель, о котором идет речь (рассказывал отец Вилли Чандрана), приехал в Индию за материалом для своего нового романа о духовном совершенствовании. Случилось это в 1930-х. Ко мне его привел директор колледжа махараджи. Я тогда наложил на себя покаяние за то, что сделал, и жил как нищий во дворе перед большим храмом. Место там было очень оживленное, поэтому я его и выбрал. Меня преследовали мои враги из числа приближенных махараджи, и во дворе храма, на глазах у людей, которые все время ходили туда-сюда, мне было спокойнее, чем на работе. Из-за этих преследований у меня совсем расстроились нервы, и чтобы восстановить душевное равновесие, я принял обет молчания. Этим я заслужил среди местных некоторое уважение, даже известность. Они приходили посмотреть, как я молчу, и иногда приносили мне подарки. Власти волей-неволей терпели это, и, едва завидев директора с маленьким светлокожим стариком, я сразу подумал, что это заговор с целью вынудить меня нарушить обет. Тогда я разозлился. Люди почувствовали что-то необычное и собрались рядом, чтобы на нас поглазеть. Я знал: они на моей стороне. И не сказал ни слова. Говорили только директор с писателем. Они обсуждали меня, глядя мне в лицо, а я сидел и смотрел сквозь них, точно был слепым и глухим, а народ вокруг смотрел на всю нашу троицу. С этого все и началось. Я ничего не сказал великому человеку. Сейчас в это трудно поверить, но, по-моему, до нашей встречи я ничего о нем даже не слышал. Из всей английской литературы я знал только Браунинга, Шелли и им подобных, тех, кого успел пройти за год своей учебы в университете, потому что я по глупости отказался от английского образования, послушавшись призыва махатмы, и сразу испортил себе всю жизнь — дальше мне оставалось только смотреть, как мои друзья и враги делают карьеру и богатеют. Но это уже другая история. Ее я расскажу как-нибудь потом. А теперь вернемся к писателю. Пожалуйста, не забудь, что я не сказал ему ни одного слова. Но потом — года через полтора — он опубликовал свои путевые заметки, в которых были две-три страницы и обо мне. Там было еще много чего о храме, о толпах людей, и о том, как они были одеты, и о рисе, муке и кокосах, которые они приносили в дар богам, и о вечерних лучах солнца на старых камнях двора. Там было все, что сообщил ему чиновник махараджи, и даже кое-что сверх того. Очевидно, директор хотел заинтриговать писателя красочным рассказом о жертвах, на которые я пошел. Еще там было несколько строк, а то и целый абзац, где описывались — примерно в том же духе, что камни и вечерний свет, — гладкость и чистота моей кожи. Вот как я прославился. Не в Индии, где очень много зависти, а за границей. А во время войны, когда вышел знаменитый роман "Острие бритвы" и иностранные критики увидели во мне его духовный источник, эта зависть превратилась в ярость. Но преследовать меня перестали. В своей первой индийской книжке, путевом дневнике, писатель — оказавшийся, ко всеобщему удивлению, антиимпериалистом, — в лестных тонах изобразил махараджу, его государственный аппарат и чиновников, включая директора колледжа. Так что отношение ко мне изменилось. На меня стали смотреть как бы глазами писателя, видя во мне человека из высшей касты, потомка знатных священнослужителей, который отказался от высокого поста в налоговой службе, пренебрег блестящей карьерой и живет на скудные подаяния как последний нищий. Оказалось, что выйти из этой роли нелегко. Как-то раз сам махараджа передал мне добрые пожелания через одного из своих секретарей. Это меня сильно встревожило. Раньше я надеялся, что через некоторое время в городе вспыхнет другое религиозное увлечение, меня оставят в покое и я смогу жить по-своему. Но когда в день большого религиозного праздника к храму явился сам махараджа в облике кающегося грешника — солнце пекло его обнаженную спину — и своей рукой преподнес мне кокосы и ткань, заранее приготовленные для этой цели придворным в ливрее, которого я знал как отпетого мошенника, мне стало ясно, что освобождение уже невозможно, и я покорился судьбе, уготовившей мне такой странный жребий. Меня стали посещать гости из-за границы. В основном это были друзья знаменитого писателя. Они приезжали из Англии в расчете найти то же, что нашел он. Нередко они привозили с собой его письма. Иногда приходили с письмами от крупных чиновников махараджи. Иногда-с письмами от людей, побывавших у меня раньше. Некоторые из них тоже были писателями, и через недели или месяцы после их посещении в лондонских журналах появлялись статейки об этих визитах. Благодаря заграничным гостям я так часто входил в отведенную мне роль, что совсем свыкся с этой новой версией своей жизни. Иногда мы беседовали о тех, кто уже побывал у меня, и очередной гость с удовлетворением говорил что-нибудь вроде: "Я его знаю. Он очень хороший друг". Так что в течение пяти месяцев, с ноября по март — то есть зимой, или "в холодный период", как говорят англичане, чтобы отличать этот сезон в Индии от английской зимы, — я чувствовал себя заметной общественной фигурой на периферии небольшой иностранной паутины из сплетен и знакомств. Иногда бывает, что оговоришься, а поправляться не хочешь. Ты делаешь вид, будто сказал именно то, что хотел. А потом вдруг обнаруживаешь в своей ошибке какой-то правильный смысл. Например, замечаешь, что вместо "подмочить репутацию" вполне можно сказать и "подкосить репутацию". Примерно таким образом размышляя о странной жизни, навязанной мне в результате встречи с великим английским писателем, я стал убеждаться, что это и есть спасение, о котором я мечтал не один год: мне ведь давно хотелось отречься, спрятаться, сбежать от того, во что я превратил свою жизнь. Тут надо вернуться назад. Наши предки были жрецами. Мы жили при храме. Я не знаю, когда этот храм построили, какой правитель велел построить его и долго ли мы при нем жили: это не те сведения, которые нам полагалось знать. Мы были служителями храма, и наши семьи объединялись в клан. Мне думается, что когда-то мы были очень богатым и процветающим кланом и пользовались многочисленными услугами людей, которым служили сами. Но потом нашу землю завоевали мусульмане, и мы все обеднели. Люди, которым мы служили, больше не могли нас обеспечивать. Когда появились англичане, дела пошли еще хуже. Закон соблюдался, но население выросло. Нас, служителей храма, стало слишком много. Так мне рассказывал мой дед. Внутри нашего сообщества по-прежнему действовали те же мудреные правила, что и раньше, но есть бы

Вуаля: Как и мой дед много лет назад, в течение дня я перемещался по двору вслед за тенью. После вечерней молитвы мне предложили еды. Потом, дождавшись удобного момента, я объявил себя нищенствующим монахом и попросил у браминов убежища, заодно сообщив им о своем происхождении. Я не пытался скрыться. Двор перед храмом был таким же людным местом, как главная улица. Я думал, что чем больше народу меня увидит, чем громче я заявлю о своей жертве, тем меньшая опасность будет мне грозить. Но меня знали немногие, и прошло некоторое время, дня три или четыре, прежде чем о моем побеге в храм стало известно и разразился скандал. Директор колледжа и чиновники из налогового департамента уже собирались атаковать меня, но тут дядя девушки устроил демонстрацию. Это всех очень напугало. Меня никто не тронул. Вот как, к огромному моему огорчению, преследуемый грустными мыслями об отце и о нашем прошлом, я сделался своего рода знаменем неполноценных. Это продолжалось недели две-три. Я не знал, куда мне деваться, и не имел ни малейшего представления о том, к чему все идет. Я не представлял себе, долго ли еще пробуду в этом странном положении. Государственные юристы делали свое дело, и я знал, что, если бы не подстрекатель, никакие убежища не спасли бы меня от суда. Тогда у меня появилась идея поступить так же, как когда-то поступил махатма: дать обет молчания. Это соответствовало моему темпераменту и к тому же казалось самым простым выходом. Вскоре слухи о моем обете распространились по всей округе. Бедняки, приходившие в храм издалека, чтобы поклониться божеству, стали задерживаться во дворе, чтобы поклониться мне. Я превратился в святого и одновременно, благодаря подстрекателю, в политическую фигуру. Моя история стала известна почти так же широко, как история одного юриста из другого штата, выбившегося из низов мерзавца по фамилии Мадхаван. Этот негодяй, вопреки всем традициям и приличиям, настаивал на своем праве ходить мимо храма, когда священники выполняли длинную череду сложных религиозных обрядов. Если при выполнении этих обрядов кто-нибудь совершал даже маленькую ошибку, приходилось начинать все заново. В такие часы неполноценные могли помешать священникам своей болтовней, и их обычно не пускали на улицу, ведущую к храму. По всей стране только и говорили что о Ганди, Неру и британцах. Здесь же, в штате махараджи, все это мало кого волновало. Наши неполноценные были националистами только наполовину, или на четверть, или еще того меньше. Они боролись главным образом за отмену каст. Довольно долго они устраивали шествия и однодневные забастовки, отстаивая право юриста ходить мимо храма и мое право жениться на дочери их лидера или ее право выйти за меня замуж. Благодаря этой кампании гражданского неповиновения я мог некоторое время не опасаться директора колледжа и суда, а заодно не. встречаться с девушкой. Но я очень страдал от того, что меня поставили на одну доску с этим юристом. Мне казалось несправедливым, что моя жизнь, основанная на честной жертве, приняла такой оборот. В конце концов, я хотел просто следовать советам великих людей, моих земляков. А капризы судьбы превратили меня в героя тех, кто желал свергнуть моих любимых героев, защищая свои мелкие кастовые интересы. Три месяца или около того я жил таким образом — принимая дань уважения от посетителей храма, не замечая их подношений и, конечно, ни разу не открыв рта. В общем, это был не самый плохой способ убивать время — во всяком случае, вполне подходящий для меня. Кроме того, в моем положении обет молчания оказался как нельзя более кстати. Я не представлял себе, чем все кончится, но вскоре это перестало меня волновать. Добровольно лишившийся дара речи, порой я даже испытывал приятное чувство отстраненности от мира я точно парил в воздухе, не привязанный ни к кому и ни к чему. Иногда минут на десять-пятнадцать или больше я забывал обо всех своих бедах. Иногда я вообще забывал, где нахожусь. И тут во дворе храма появились знаменитый писатель со своим другом в сопровождении директора колледжа, и моя жизнь снова круто переменилась. Директор колледжа был еще и главой издательства, выпускавшего туристическую литературу, и потому иногда показывал самым уважаемым гостям местные достопримечательности. Он бросил на меня взгляд, полный ненависти, во мне сразу ожили все прежние тревоги, — и хотел было пройти мимо, но друг писателя, мистер Хакстон, спросил, кто я такой. Раздраженно и пренебрежительно махнув рукой, директор ответил: "Никто, никто". Но мистер Хакстон не удовлетворился этим и спросил, почему люди делают мне подношения. Директор сказал, что я дал обет молчания и не нарушаю его уже около ста дней. Писателя это очень заинтересовало. Директор заметил интерес именитого гостя и, как это свойственно людям его типа (и как полагалось хорошему работнику туристической службы махараджи), начал говорить вещи, которые старому писателю и его другу хотелось услышать. Он уперся в меня своим тяжелым ненавидящим взглядом и стал распространяться о моем знатном происхождении и о моих предках-священниках. Потом он стал распространяться о моих собственных ранних успехах и блестящих перспективах, которые передо мной открывались. И от всего этого я якобы отказался, чтобы жить аскетом во дворе храма, питаясь только от щедрот паломников. Меня напугал этот неожиданный панегирик. Мне показалось, что директор задумал какую-то пакость, и во время его речи я смотрел в сторону с таким видом, будто не понимаю языка, на котором он говорит. Четко произнося каждое слово, директор сказал: — Он боится суровой кары в этой жизни и в следующей. И у него есть на то причины. — Что вы имеете в виду? — спросил писатель. Он сильно заикался. — Разве все мы не расплачиваемся ежедневно за свои прошлые грехи и не зарабатываем себе наказание на будущее? — ответил директор. — Разве в эту ловушку не попадает каждый человек? Во всяком случае, свои собственные неприятности я могу объяснить только этим. Я слышал обвинение в его голосе, но не повернулся, боясь встретиться с ним глазами. На следующий день писатель и его друг пришли снова, теперь уже без директора. Писатель сказал: — Я знаю, что вы поклялись молчать. Но не могли бы вы написать ответы на несколько вопросов, которые я задам? — Я не кивнул и не сделал никакого другого жеста, выражающего согласие, но он попросил у своего друга блокнот и написал в нем карандашом: "Вы счастливы?" Этот вопрос имел для меня смысл, и я взял блокнот с карандашом и написал с абсолютной искренностью: "Внутри моего молчания я чувствую себя свободным. Это и есть счастье". Было еще несколько подобных вопросов. В общем, дело пошло легко, стоило только начать. Ответы сами приходили мне в голову, и я даже стал получать от нашего общения удовольствие. Я видел, что писатель тоже доволен. Он сказал своему другу громким голосом, словно мое молчание означало, что я вдобавок еще и глухой: "По-моему, это немного напоминает случай с Александром и брамином. Ты знаешь эту историю?" Мистер Хакстон сердито ответил: "Нет, не знаю". В то утро у него были красные глаза и раздраженный вид — может быть, из-за погоды. Солнце палило вовсю, и от выбеленных камней двора поднимался жар. Писатель сказал с легким злорадством, совсем не заикаясь: "Ну и ладно". Потом повернулся ко мне, и мы еще немного побеседовали с помощью блокнота. Под конец беседы я почувствовал, что сдал экзамен. Я знал, что молва о нашей встрече разойдется достаточно широко и что внимание, проявленное к моей особе великим писателем, не позволит директору и остальным чиновникам причинить мне вред. Так оно и вышло. Собственно говоря, писатель еще не успел уехать, а меня уже начали превозносить. Как и невезучему директору колледжа, им всем пришлось сказать обо мне по нескольку хвалебных слов. Спустя какое-то время писатель выпустил свою книгу. Потом стали появляться другие заграничные гости. Вот каким образом, пока за пределами нашего штата все сильнее разгоралась борьба за независимость, у меня сложилась своего рода репутация — скромная, но тем не менее вполне реальная — в среде иностранцев, занимавшихся интеллектуальными и духовными исканиями. Я уже говорил, что выйти из своей новой роли мне так и не удалось. Сначала мне казалось, что я сам поймал себя в сеть. Но очень скоро я убедился в том, что эта роль мне подходит. Я все больше и больше сживался с нею и в один прекрасный день понял, что благодаря цепочке случайностей, попадая, точно во сне, из одной немыслимой ситуации в другую, всегда действуя лишь под влиянием момента и желая только перестать быть рабом без всякого ясного представления о том, к чему это может привести, я вернулся к образу жизни своих предков. Это открытие поразило меня и исполнило благоговения. Я почувствовал, что тут не обошлось без вмешательства высшей силы и она указала мне истинный путь. Мой отец и директор колледжа думали иначе. Для них — несмотря на то, что директору приходилось постоянно восхвалять меня по официальным причинам, — я был навеки опороченным, падшим аристократом, а моя жизнь — насмешкой над жизнью подлинных святых. Но мне не хотелось перед ними оправдываться. Они с их осуждением были далеки от меня. Через некоторое время я понял, что мне пора как-то упорядочить свою жизнь. Я не мог больше оставаться при храме. Надо было каким-то образом наладить самостоятельное существование и разобраться в своих отношениях с девушкой. Избавиться от нее было не проще, чем избавиться от моей новой роли. Бросить ее значило усугубить свою вину перед ней; к тому же я по-прежнему вынужден был считаться с ее дядей. Я не мог попросту извиниться перед всеми и вернуться к своему старому образу жизни. Все последние месяцы она так и жила при мастерской, в маленькой комнатке на складе, забитом изваяниями божеств и белыми мраморными двойниками местных знаменитостей. С каждым днем наша связь, о которой знал уже весь город, становилась все более прочной, и с каждым днем я все больше стыдился ее. Я стыдился этой девушки так же сильно, как мои отец с матерью, директор и вообще люди нашего слоя стыдились меня. Этот стыд всегда был со мной, он маячил маленьким облачком где-то на границе моего сознания как неизлечимая болезнь, мешал мне радоваться жизни и получать удовольствие от своих маленьких побед (еще одно упоминание в книге, еще одна журнальная статья, еще один титулованный гость). Я начал — хотя это звучит довольно странно — находить утешение в собственной меланхолии. Я лелеял ее и растворялся в ней. Меланхолия стала такой неотъемлемой частью моего характера, что порой я надолго забывал о ее причине. И так наконец я обзавелся своим домом и своей семьей. В одном отношении мне повезло. Все считали, что я уже женат на той девушке, поэтому дело обошлось без брачной церемонии. Не думаю, что я смог бы через это пройти. Моя душа не вынесла бы такого кощунства. Втайне от всех, в глубине души я дал себе клятву полового воздержания, брахмачаръи. Как махатма. Но, в отличие от него, не сдержал ее. Мне было очень стыдно. И наказание не заставило себя ждать. Скоро я заметил, что моя сожительница беременна. Ее беременность, разбухший живот, это изменение и без того непривлекательного тела мучили меня, и я отчаянно не хотел признавать очевидное. Когда родился малыш Вилли, меня беспокоило только одно: насколько он окажется похож на неполноценного. Любой, глядя, как я склоняюсь над младенцем, решил бы, что я смотрю на это крохотное существо с гордостью. На самом же деле все мои мысли были обращены внутрь, и сердце мое падало. Позже, когда он стал подрастать, я иногда наблюдал за ним, не говоря ни слова, и чувствовал, что вот-вот заплачу. Я думал: "Бедный, бедный Вилли, что я с тобой сделал! За что я наложил на тебя это пятно?" Л потом я думал: "Не глупи. Он — не ты и не из таких, как ты. Достаточно взглянуть на его лицо. Ты не наложил на него никакого пятна. То, что он получил от тебя, растворилось в его более обширном наследии". Но какая-то маленькая надежда на него жила во мне всегда. Например, иногда я видел кого-нибудь из нашего слоя и думал: "Он ведь похож на Вилли. Прямо копия маленького Вилли". И с надеждой, стучащей в сердце, я возвращался домой, чтобы посмотреть на него, и с первого же взгляда убеждался, что обманул себя в очередной раз. Все это были мои личные переживания. Я прятал их за своей меланхолией и ни с кем ими не делился. Даже не знаю, что сказала бы мать Вилли, узнай она о них. После рождения сына она вступила в пору какого-то отталкивающего расцвета. Она словно забыла о сути моей жертвы и стала гордиться своим домом. Жена одного английского офицера учила ее составлять букеты (это было до провозглашения независимости, и у нас в городе еще стоял британский гарнизон); кроме того, она брала уроки кулинарии и домоводства у своей знакомой из парсов. Она пыталась развлекать моих гостей. Я сгорал со стыда. Помню один ужасный случай. Она накрыла стол новым способом: на дополнительную тарелочку рядом с прибором каждого гостя положила полотенце. Мне показалось, что это неправильно. Я никогда не читал о полотенцах на обеденном столе и не видел их ни в одном иностранном фильме. Она уперлась. Она твердила какое-то слово вроде «serviette». К тому времени она уже отвыкла защищаться в наших спорах и вскоре начала говорить всякие глупости о моих предках, которые-де ничего не понимали в современном домоводстве. Все это тянулось до прихода первого гостя (француза, писавшего книгу о Ромене Роллане, которого в Индии все обожали, потому что он, по слухам, восхищался махат-мой), и я был вынужден спрятаться за свою меланхолию и просидеть весь вечер с этими полотенцами на столе. Вот какой, в общих чертах, была моя жизнь. Представь, какое глубочайшее отчаяние, какое отвращение к себе охватили меня, когда — при всем том, о чем я уже говорил, и несмотря на мои попытки соблюсти обет брахмачаръи, который я считал чрезвычайно важным, — мать Вилли забеременела во второй раз. Теперь она родила девочку, и теперь я уже не мог обманывать себя. Девочка оказалась вылитой матерью. Это было словно наказание свыше. Я назвал девочку Са-роджини в честь поэтессы, боровшейся за национальную независимость. Я надеялся, что судьба моей дочери хотя бы отчасти повторит судьбу этой поэтессы — знаменитой патриотки, которая сумела заслужить у людей восхищение, несмотря на свое общепризнанное уродство. * * *

Вуаля: .... ................... ... Вот как сложилось, что двадцатилетний Вилли Чандран — недоучившийся ученик миссионерской школы, не имеющий ни малейшего представления о том, чего ему хочется (если не считать желания покинуть то, что он знал), однако очень плохо представляющий себе мир, расположенный за пределами того, что он знал (все эти представления сводились к фантазиям, навеянным голливудскими фильмами тридцатых и сороковых, которые показывали в школе при миссии), отправился в далекий европейский город. * * * Он отправился туда морем. И все в этом путешествии так пугало Вилли размеры его собственной страны, толкотня в порту, количество судов в гавани, уверенность людей на корабле, — что он почти ничего не говорил, поначалу из робости, а потом, заметив, что это придает ему сил, уже сознательно. Так он смотрел не видя и слышал не слушая; и год спустя (как это бывает с человеком, оправившимся от болезни и вспоминающим виденное тогда лишь вполглаза) обнаружил, что в его памяти сохранились все подробности этого ошеломляющего первого путешествия. Он знал, что Лондон — большой город. Раньше ему казалось, что большой город — это волшебное место, полное блеска и великолепия, но, попав в Лондон и впервые прогулявшись по его улицам, он почувствовал разочарование. Он не понимал, на что смотрит. Буклеты и проспекты, которые он собирал на разных углах или покупал в метро, не помогали ему: их авторы считали, что здешние достопримечательности известны и привычны всему миру, а Вилли едва ли знал о Лондоне что-нибудь, кроме названия. В Лондоне было только два места, про которые он что-то знал, Букингемский дворец и Уголок ораторов. Букингемский дворец разочаровал Вилли. Он подумал, что дворец махараджи в его родном штате гораздо более величествен и гораздо больше похож на дворец, и где-то в глубине души у него зародилось смутное впечатление, что английские короли и королевы самозванцы, а вся их страна немного смахивает на подделку. А когда он посетил Уголок ораторов, его разочарование обратилось в нечто вроде стыда это был стыд за себя, за свое легковерие. Вилли узнал об этом месте из общеобразовательного курса в миссионерской школе и со знанием дела написал о нем не одну экзаменационную работу. Он ожидал увидеть огромные толпы сердитых, скандирующих лозунги людей — что-то вроде демонстраций, которые организовывал дядя его матери, подстрекатель неполноценных. Он не думал, что увидит там лишь кучки ленивых зевак вокруг полудюжины выступающих, а мимо будут равнодушно ездить большие автобусы и автомобили. Многие ораторы защищали весьма оригинальные религиозные идеи, и Вилли, вспомнивший свою жизнь на родине, подумал, что родственники этих людей, наверное, бывают рады их частым отлучкам. Он отвернулся от этого угнетающего зрелища и побрел по одной из тропинок вдоль Бейсуотер-роуд. Он шел, не глядя по сторонам, размышляя о безнадежности жизни на родине и о своих туманных перспективах. И вдруг, самым что ни на есть волшебным образом, его выдернули из себя. Он увидел, что навстречу ему по тропинке, небрежно опираясь на тросточку, шагает человек, снискавший себе невероятно громкую славу, а теперь скромный, одинокий и величественный среди вечерних гуляющих. Вилли смотрел во все глаза. В нем сразу пробудились все прежние представления — те самые представления, с которыми люди порой приходили в ашрам, чтобы просто поглядеть на его отца, — и он почувствовал себя облагороженным одним только видом и присутствием великого человека... ... Когда я оказалась в Лондоне в 2000, то было ощущение, что он населён героями Шекспира, Диккенса и ...и.и...и .. и все они пожаловали ко мне в гости, рукоплескать моей ... ммм Дании... м-да.. всё казалось исполненным высшего смысла ... свыше всех надежд, несколько уставших от прошлых бу-бу-бу .... ммм.... вот Видимо, фокус в том, что человек очеловечивает (ошекспиривает) собой свой мир, прежде всего, а вместе с тем и тот, что един и всеобщ ... мир людей, просветившись однажды - некогда ... к примеру, "осократившись" в одну единицу человечности - не признают иного человека, нежели того, кто уже ЗНАЕТ эталон

Аннексий Фокс: Эталон, ГОСТ, Сни П ?

Вуаля: Аннексий Фокс пишет: Эталон ммм .... образ божий... идея... сущность воплощение ... у нас бассейн стоит полный воды, и дверь на замке - ключ у начальников... паразиты и жулики... выбились в чиновники.... чума, а не люди...

Ангел : Вуаля пишет: у нас бассейн стоит полный воды, и дверь на замке - ключ у начальников... - у нИХ - воровской ГОСТ ... Поплавать? А мне бы согрееееться...

Вуаля: Ангел пишет: Поплавать? да и полетать тоже или хотя б с обрыва сигануть только бы разминуться с гадами

Ангел : Вуаля пишет: только бы разминуться с гадами А почему они гады? Змеи что ль?

Павлович: Ангел пишет: Змеи что ль? click here

Вуаля: Эдгар Л.Доктороу. Рэгтайм --------------------------------------------------------------- С теплым чувством посвящается Роз Доктороу-Бак Не торопись. Играешь рэгтайм, никогда не спеши... Скотт Джаплин I. 1 В 1902 году Отец построил дом на гребне холма, что на авеню Кругозора, что в Нью-Рошелл, что в штате Нью-Йорк. Трехэтажный, бурый, крытый дранкой, с окнами в нишах, с крыльцом под козырьком, с полосатыми тентами - вот домик. Солнечным июньским днем семейство вступило во владение этим отменным особняком, и даже несколько лет спустя им казалось, что все их дни здесь будут теплыми и ясными, как тот июнь. Лучшую часть своих доходов Отец извлекал из производства флагов, знамен, стягов и других атрибутов патриотизма, включая и фейерверки. На чувство патриотизма в ранние девятисотые можно было положиться. Президентом был Тедди Рузвельт. Население в огромных, по обыкновению, количествах собиралось для общественных вылазок на природу, на ритуал "жареная рыба", на парады, на политические пикники, не пренебрегая, однако, и сборищами в театрах, в конференц-залах, дансингах, где угодно. Похоже, не было ни одного мероприятия, на которое не слетались бы несметные рои народу. Поезда, пароходы и трамваи ис- [10] правно перевозили публику с места на место. Таков был стиль, таков образ жизни. Дамы были гораздо основательнее тогда. С белыми зонтиками в руках они визитировали флот. Летом все носили белое. Тяжеленные теннисные ракетки были эллипсоидными. Отмечалось немало обмороков на любовной почве. Однако - никаких негров. Никаких иммигрантов. В воскресенье пополудни, а именно после обеда, Отец и Мать пошли наверх и закрылись в спальне. На диване в гостиной Дед как был, так и заснул. На крыльце устроился Малыш в матроске - сидя там, он успешно отмахивался от мух. У подножия холма Младший Брат Матери скакнул в трамвай и поехал к концу линии. Этот одинокий и отрешенный молодой человек со светлыми усиками будто бы нарочно был придуман для самотерзаний. В конце линии поджидало его пустое поле высокой болотной травы. Соленый воздух. Младший Брат, облаченный в белый костюм и непременное канотье, закатал брюки и пошел босиком по соленой слякоти. Вспугивал морских пернатых. Это было то время в нашей истории, когда Уинслоу Хомер продуцировал свою живопись. Особое освещение еще присутствовало тогда вдоль Восточного побережья. Хомер писал этот свет. Тяжелая нудноватая угроза холодно поблескивала на скалах и мелях Новой Англии. Необъяснимые кораблекрушения, смелые спасательные буксировки. Странноватые дела на маяках и в лачугах, гнездящихся в прибрежных сливовых зарослях. По всей Америке открыто гуляли секс и смерть. Женщины очертя голову умирали в ознобе экстаза. Богатей подкупали репортеров, чтобы скрыть свои делишки. Журналы надо было читать между строк, что и делалось. Газеты в Нью-Йорке увлеченно занимались убийством знаменитого архитектора Стэнфорда Уайта. Убийца Гарри Кэй Фсоу, эксцентрический отпрыск железнодорожных властелинов, был мужем общепризнанной красавицы Эвелин Несбит, которая когда-то была любовницей жертвы. Роковая стрельба имела место в саду на крыше Мэдисон-сквер-гардена, впечатляющего здания длиной в целый квартал - желтый кирпич и терракота, - которое Уайт как раз сам и разработал в севильском стиле. Там как раз происходила премьера ревю "Мамзель Шампань", и, как только хор запел и затанцевал, эксцентрический отпрыск, одетый по случаю летней ночи в зимнее пальто, вытащил пистолет и трижды выстрелил знаменитому архитектору в голову. На крыше. Крики ужаса. Эвелин мгновенно и полностью отключилась. Она стала известнейшей натурщицей уже к пятнадцатилетнему возрасту. Нижнее белье белое. Муж взял себе в привычку пороть ее. Однажды ей случилось повстречаться с Эммой Голдмен, революционеркой. Та бичевала ее своим огненным языком. Очевидно, все же были негры уже. Были все ж таки иммигранты же. И хотя газеты трубили о Преступлении Века, Голдмен знала, что шел только 1906-й и впереди у нас было девяносто четыре года. Младший Брат Матери был влюблен в Эвелин Несбит. Он пристально следил за скандалом, окружавшим ее имя, и полагал, что после смерти любовника и ареста мужа удивительное создание нуждается во внимании безденежного, но благородного молодого человека из средних классов. Он замкнулся на этой идее. Он отчаялся. В комнате его приколот был к стенке вырезанный из газеты рисунок Чарльза Дейна Гибсона, названный "Вечный вопрос". На нем была представлена Эвелин в профиль, в избытке ее волос, причем одна прядь падала, принимая форму перевернутого вопросительного знака. Упавший завиток затенял ее бровь и украшал потупленный глазик. Носик слегка вздернут. Губки чуть-чуть надуты. Длинная шея изгибалась словно птица, поднимающая крылья. Эвелин Несбит была причиной смерти одного и крушения другого, но не было ничего стоящего в жизни, кроме объятия ее тонких рук - о да! Послеполуденная голубая дымка. Приливная вода просачивалась в его следы. Он нагнулся и поднял чудесную раковину, необычную для западного Лонг-Айленда. Она была розовая и янтарная, спирально закрученная в виде муфты. Соль подсыхала на его лодыжках, он стоял в солнечной дымке и, запрокинув голову, глотал морскую воду из этой раковины. Чайки вились над головой, трубя, как гобои, а за его спиной, скрытый высокой травою, предостерегающе звонил на Северной авеню трамвай. На другом конце городка Малыш в матроске, вдруг потеряв покой, взялся измерять длину крыльца. Разумеется, пошло в оборот плетеное кресло-качалка. Малыш был в зените детской мудрости, которая никогда не предполагается взрослыми и, стало быть, проходит нераспознанной. Широчайшие познания он черпал в ежедневных газетах и постоянно следил за дискуссией между профессиональными бейсболистами и ученым, который объявил крученую подачу оптической иллюзией. Он чувствовал, что обстоятельства семейной жизни препятствуют его тяге к познанию. Вот, например, он возымел невероятный интерес к артисту-эс- [13] кейписту Гарри Гудини. И что же? Его ни разу еще не взяли на представление. Гудини был гвоздем всех главных водевильных программ. Аудитория его - дети, носильщики, уличные торговцы, полицейские - словом, плебс. Жизнь его - абсурд. По всему миру его заключали в разного рода путы и узилища, и он убегал отовсюду. Привязан веревкой к столу. Убежал. Прикован цепью к лестнице. Убежал. Заключен в наручники и кандалы, завязан в смирительную рубашку, заперт в шкаф. Убежал. Он убегал из подвалов банка, заколоченных бочек, зашитых почтовых мешков, из цинковой упаковки пианино Кнабе, из гигантского футбольного мяча, из гальванического котла, из письменного бюро, из колбасной кожуры. Все его побеги были таинственны, ибо он никогда не взламывал своих узилищ и даже не оставлял их открытыми. Занавес взлетал, и он оказывался, всклокоченный, но торжествующий, рядом с тем, в чем предположительно он только что содержался. Он махал толпе. Он освободился из молочного бидона, наполненного водой, из русского тюремного вагона, сбежал с китайской пыточной дыбы, из гамбургской тюрьмы, с английского тюремного корабля, из бостонской тюрьмы. Его приковывали к автомобильным колесам, пароходным колесам, пушкам - и он освобождался. Он нырял в наручниках с моста в Миссисипи, Сену, в Мереей и выныривал, приветствуя народ раскованными руками. В смирительной рубашке и вниз головой он свисал с кранов, с бипланов, с домов. Он был сброшен в океан в водолазном костюме с полным снаряжением, но без воздушного шланга. Убежал. Он был похоронен заживо, но на этот раз не смог освободиться, пришлось его спасать. Земля слишком тяжела, сказал он задыхаясь. Ногти кровоточили. Глаза забиты землей. В нем не было ни кровинки, он не держался на ногах. Помощник вытаскивал его. Гудини хрипел и бессвязно бормотал. И кашлял кровью. Его отпустили и отвезли в отель. Сейчас, через пятьдесят лет после его смерти, аудитория у подобных эскапад еще больше увеличилась. Малыш на крыльце взирал на майскую муху, что пересекала навес таким образом, словно это путь на холм с Северной авеню. Муха улетела. С Северной авеню на холм поднимался автомобиль. Ближе, ближе и оказался не чем иным, как 45-сильным "поп-толидо ранэбаут". Малыш сбежал по ступеням крыльца. Производя сильный шум, машина прошла мимо дома и отклонилась прямиком в телефонный столб. Малыш побежал в дом и воззвал наверх к родителям. Для начала проснулся Дед. Малыш побежал обратно на крыльцо. Шофер и пассажир стояли на улице, разглядывая машину. Большие колеса с пневматическими шинами и деревянными спицами, покрытыми черной эмалью. Медные фары перед радиатором и медные боковые лампы на крыльях. Обивка с кисточками и дверцы с каждой стороны. Никаких повреждений не замечалось. Шофер был в ливрее. Он поднял крышку капота. Гейзер белого дыма вырвался с дивным шипением. Кое-кто поглядывал из ближних дворов. Однако Отец, прилаживая цепочку на жилете, уже спускался посмотреть, чем он может помочь. Владельцем машины оказался Гарри Гудини, знаменитый эскейпист. Он проводил день, путешествуя через Вустер и размышляя о покупке какой-нибудь собственности. Его пригласили в дом, пока радиатор охлаждался. Он удивил всех своими скромными, едва ли не занудными манерами. Он выглядел подавленным. Так оно, между прочим, и было: его успехи привлекли в водевиль сонмы конкурентов, и, следовательно, ему приходилось выдумывать все больше и больше опасных трюков. Невысокий, ладно скроенный и очевиднейший атлет: мускулы спины и рук более чем отчетливо определялись под твидовым костюмом, тоже скроенным весьма неплохо, хотя и несколько неуместным в этот жаркий день. Ртуть подбиралась к 90 (Фаренгейта). У него были жесткие, непослушные волосы, разделенные посредине на пробор, и чистые голубые глаза, которые двигались без устали. Он был чрезвычайно почтителен к Матери и Отцу и говорил о своей профессии с некоторой неуверенностью, что их приятно поразило. Малыш пожирал его глазами. Мать велела подать лимонад. Гудини оценил это чрезвычайно. В гостиной было прохладно благодаря парусиновым навесам над окнами, да и сами окна были закрыты, чтобы не впускать жару. У Гудини возникло поползновение отстегнуть еще и воротничок, но он чувствовал себя здесь как бы в плену этой тяжелой квадратной мебели, драпировок и темных ковров, восточных шелков и абажуров зеленого стекла. Шкура зебры к тому же. Заметив взгляд Гудини, Отец мимоходом сообщил, что застрелил эту зебру на сафари в Африке. У Отца была весьма значительная репутация исследователя-любителя. В прошлом он имел честь быть президентом Нью-йоркского клуба исследователей, куда вносил ежегодно лепту. В самом деле, через несколько дней он отбывал из дома, чтобы нести флаг своего клуба в третьей арктической экспедиции коммодора Пири. "Значит, вы собираетесь с Пири на Полюс?" - спросил Гудини. "С божьей помощью", - ответил Отец, после чего сел в свое кресло и закурил сигару, Гудини чрезвычайно оживился. Он вышагивал взад-вперед и говорил о собственных приключениях, о турне по Европе. "Однако Полюс! - воскликнул он. - Это нечто! Вы, должно быть, в полном порядке, если вас выбрали для этого". Голубые его глаза обратились к Матери. "Поддерживать домашний очаг тоже не очень-то легкое бремя", - сказал он. Не лишен шарма, нет-нет. Он улыбнулся, и Мать, крупная блондинка, потупилась. Гудини провел еще несколько минут, производя рукой мелкие ловкие фокусы с незначительными предметами, как бы специально для Малыша. Когда он взялся уходить, вся семья целиком провожала его до дверей. Отец и Дед пожали ему руку. Он прошел по тропинке под большущим кленом и по каменным ступеням спустился на улицу. Шофер ждал, машина была в порядке. Гудини вскарабкался на сиденье рядом с шофером и помахал рукой. Соседи глазели на него со своих дворов. Малыш, сопровождавший волшебника на улицу, теперь стоял перед "поп-толидо", глядя на собственное искаженное, макроцефаль-ное отражение в медной фаре. Гудини подумал: вот пригожий пацанчик, светленький, как его мамочка, кучерявенький, быть бы ему чуть-чуть пожестче. Он перегнулся через дверцу и протянул руку. "До свидания, сынок". - "Предупреди эрцгерцога", - вдруг сказал Малыш. После чего убежал. 2 Так уж случилось, что неожиданный визит Гудини оборвал родительский коитус. Увы, Мать не подавала теперь никаких знаков к возобновлению. Больше того, она ретировалась в сад. Дни проходили, время отъезда Отца приближалось, и он все время ждал с ее стороны молчаливого приглашения в постельку. Жизнь научила его, что любая собственная активность может сорвать все предприятие. У этого кряжистого мужчины были завидные аппетиты, но в то же время он чрезвычайно ценил несклонность жены отвечать его неделикатным потребностям. Тем временем все домашнее хозяйство подготавливалось к отъезду. Нужно было упаковать все его принадлежности, сделать массу распоряжений по бизнесу на время отсутствия, предусмотреть тысячи других деталей. Мать поднимала тыльную сторону ладони ко лбу и отбрасывала прядь волос. Никто в семье не был, конечно же, безразличен к тем опасностям, которые ждали Отца. Правда, никто и не думал останавливать его. Их брак, казалось, расцветал после его пространных отлучек. Вечером перед его отъездом за обедом рукав Матери смахнул ложечку со стола, и она покраснела. Когда дом погрузился в сон, Отец прошел в темноте в ее спальню. Он был торжественен и внимателен соответственно обстоятельствам. Мать закрыла глаза и зажала уши. Пот с отцовского подбородка падал на ее груди. Она начала. Она думала: пока, как мне кажется, это были счастливые годы, но впереди нас ждут беды. На следующее утро все отправились на станцию проводить Отца. Присутствовал кое-кто из начальства, [18] и заместитель Отца произнес короткую речь. Расплескались аплодисменты. Прибыл нью-йоркский поезд. Пять лакированных темно-зеленых вагонов, влекомых "Болдуином 4-4-0" с огромными колесами. Малыш наблюдал за смазчиком, который с масленкой копошился у бронзовых клапанов паровоза. Он почувствовал руку на своем плече, оглянулся и обнаружил рядом смеющегося Отца, который предлагал ему крепкое мужское рукопожатие. Дед был отстранен от перетаскивания багажа. С помощью носильщика Отец и Младший Брат Матери погрузили сундуки. Отец пожал молодому человеку руку. Он повысил его в должности и укрепил его положение в фирме. "Приглядывай за делами", - сказал Отец. Младший Брат кивнул. Мать сияла. Она нежно обняла мужа, а тот поцеловал ее в щеку. Стоя на задней платформе последнего вагона, Отец ускользал, поднимая шляпу в прощальном приветствии, пока не скрылся за поворотом. На следующее утро после завтрака с шампанским для прессы люди из экспедиции Пири выбрали швартовы, и их маленький, но крепенький корабль "Рузвельт" отошел от причала на Ист-ривер. Пожарные катера, выпускающие струи воды, развешивали вокруг радуги, раннее солнце поднималось над городом. Пассажирские лайнеры трубили в свои басовитые горны. Это продолжалось, пока "Рузвельт" не достиг открытого моря, и лишь тогда Отец убедился в реальности путешествия. Стоя у борта, он благоговейно, всеми костями, ощутил неизменное дыхание океана. Спустя некоторое время "Рузвельт" прошел мимо трансатлантической посудины, набитой по самую трубу иммигрантами. Отец смотрел, как шлепал по воде нос этой чешуйчатой широченной посудины. Ее палуба кишела людьми. Тысячи мужских голов в котелках-"дерби" Тысячи женских - в платках. Отец, персона нормальная и прочная, внезапно ощутил упадок духа. Странное отчаяние охватило его. Ветер крепчал, и небо затягивалось, и великий океан начал метаться и разламываться, являя на свет божий вздымающиеся плиты гранита и скользящие террасы сланца. Отец смотрел на иммигрантскую посудину, покуда не потерял ее из вида. Все же, подумал он, это плывут новые покупатели, им понадобится огромный магазин под американским флагом. 3 Большинство иммигрантов явились из Италии и Восточной Европы. Баркасами их доставляли на остров Эллис, где в оригинально орнаментированных красным кирпичом и серым камнем человеческих хранилищах их нумеровали, снабжали ярлыками, мыли в душе и размещали на скамейках в загончиках для ожидания. Прибывшие немедленно ощущали неограниченную власть иммиграционных властей. Чиновники лихо меняли имена, которые им трудно было выговорить, отрывали людей от их семейств, списывали в обратный путь стариков, близоруких, подонков общества и тех, кто им казался нахалами. Ослепляющая власть этих людей напоминала иммигрантам то, от чего они бежали. В конце концов они оказывались на улицах и кое-как притыкались в жилых кварталах. Ньюйоркеры их презирали. Такие грязные, неграмотные. Воняют рыбой и чесноком. Гноящиеся раны. Бесконечные несчастья. Никакой чести, работают почти бесплатно. Воруют. Пьют. Насилуют собственных дочерей. Убивают друг друга. Среди тех, кто их презирал, большинство составляли ирландцы второго поколения, чьи отцы были повинны в тех же грехах. Ирландские ребятишки таскали за бороды старых евреев и сбивали их с ног. С не меньшим успехом переворачивались тележки итальянских разносчиков. В любое время года по улицам проезжали особые фургоны и подбирали тела доходяг. По ночам старые женщины в платках {"бабушкой"} отправлялись в морги искать своих мужей и сыновей. Трупы лежали на столах оцинкованного железа. От изножья каждого дренирующая трубка шла к полу. Вокруг края стола тянулся кульверт, и в этот кульверт непрерывно стекала вода, которая разбрызгивалась столь же непрерывно из крана над головой. Лица покойников были подняты вверх, в потоки воды, которая окатывала их подобно неукротимому механизму смерти, смерти в собственных слезах, так сказать. Однако можно уже было кое-где услышать гаммы, уроки игры на пианино. Люди мало-помалу "пристегивались к флагу". Мостили улицы. Пели. Хохмили. Целые семьи ютились в одной-единственной комнате, и каждый работал: Мамка, Тятя и Малышка в передничке. Мамка и Малышка шили штанишки и получали семьдесят центов за дюжину. Брались за шитье, вылезая из постели, и прекращали только перед отходом ко сну. Тятя добывал пропитание на улицах. Время шло, и они решили познакомиться с городом. Однажды в воскресенье, охваченные дикой бесшабашностью, они потратили 12 центов на три билета и отправились трамваем в центр. .... ... и т.д. ... великолепная проза и великолепный фильм Милоша Формана "Рэгтайм" 1981 год



полная версия страницы