Форум » Название подфорума9 » хорошие книги (продолжение) » Ответить

хорошие книги (продолжение)

Вуаля: Житков Борис Степанович Что я видел Цикл рассказов --------------------------------------------------------------------- Книга: Б.Житков. "Что я видел". Рассказы и сказки Для младшего школьного возраста. К ВЗРОСЛЫМ Эта книга - о вещах. Писал я её, имея в виду возраст от трёх до шести лет. Читать её ребёнку надо по одной-две главы на раз. Пусть ребёнок листает книгу, пусть рассматривает, изучает рисунки. Книжки этой должно хватить на год. Пусть читатель живёт в ней и вырастает. Ещё раз предупреждаю: не читайте помногу! Лучше снова прочесть сначала. Автор ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА КАК МЕНЯ НАЗЫВАЛИ Я был маленький и всех спрашивал: "Почему?" Мама скажет: - Смотри, уже девять часов. А я говорю: - Почему? Мне скажут: - Иди спать. А я опять говорю: - Почему? Мне говорят: - Потому что поздно. - А почему поздно? - Потому что девять часов. - А почему девять часов? И меня за это называли Почемучкой. Меня все так называли, а по-настоящему меня зовут Алёшей. ПРО ЧТО МАМА С ПАПОЙ ГОВОРИЛИ Вот один раз приходит папа с работы и говорит мне: - Пускай Почемучка уйдёт из комнаты. Мне нужно тебе что-то сказать. Мама мне говорит: - Почемучка, уйди в кухню, поиграй там с кошкой. Я сказал: - Почему с кошкой? Но папа взял меня за руку и вывел за дверь. Я не стал плакать, потому что тогда не услышу, что папа говорит. А папа говорил вот что: - Сегодня я получил от бабушки письмо. Она просит, чтобы ты с Алёшей приехала к ней в Москву. А оттуда он с бабушкой поедет в Киев. И там он пока будет жить. А когда мы устроимся на новом месте, ты возьмёшь его от бабушки и привезёшь. Мама говорит: - Я боюсь Почемучку везти - он кашляет. Вдруг по дороге совсем заболеет. Папа говорит: - Если он ни сегодня, ни завтра кашлять не будет, то, я думаю, можно взять. - А если он хоть раз кашлянет, - говорит мама, - с ним нельзя ехать. Я всё слышал и боялся, что как-нибудь кашляну. Мне очень хотелось поехать далеко-далеко. КАК МАМА НА МЕНЯ РАССЕРДИЛАСЬ До самого вечера я не кашлянул. И когда спать ложился, не кашлял. А утром, когда вставал, я вдруг закашлял. Мама слышала. Я подбежал к маме и стал кричать: - Я больше не буду! Я больше не буду! Мама говорит: - Чего ты орёшь? Чего ты не будешь? Тогда я стал плакать и сказал, что я кашлять не буду. Мама говорит: - Почему это ты боишься кашлять? Даже плачешь? Я сказал, что хочу ехать далеко-далеко. Мама сказала: - Ага! Ты, значит, всё слышал, что мы с папой говорили. Фу, как нехорошо подслушивать! Такого гадкого мальчишку я всё равно не возьму. - Почему? - сказал я. - А потому, что гадкий. Вот и всё. Мама ушла на кухню и стала разводить примус. И примус так шумел, что мама ничего не слыхала. А я её всё просил: - Возьми меня! Возьми меня! А мама не отвечала. Теперь она рассердилась, и всё пропало! БИЛЕТ Когда утром папа уходил, он сказал маме: - Так, значит, я сегодня еду в город брать билеты. А мама говорит: - Какие билеты? Один только билет нужен. - Ах, да, - сказал папа, - совершенно верно: один билет. Для Почемучки не надо. Когда я это услыхал, что для меня билета не берут, я заплакал и хотел побежать за папой, но папа быстро ушёл и захлопнул дверь. Я стал стучать кулаками в дверь. А из кухни вышла наша соседка - она толстая и сердитая - и говорит: - Это ещё что за безобразие? Я побежал к маме. Бежал и очень плакал. А мама сказала: - Уходи прочь, гадкий мальчишка! Не люблю, кто подслушивает. А вечером папа приехал из города и сразу меня спросил: - Ну, как ты? Кашлял сегодня? Я сказал, что "нет, ни разу". А мама сказала: - Всё равно - он гадкий мальчишка. Я таких не люблю. Потом папа вынул из кармана спичечную коробку, а из коробки достал не спичку, а твёрдую бумажку. Она была коричневая, с зелёной полоской, и на ней буквы всякие. - Вот, - сказал папа, - билет! Я на стол кладу. Спрячь, чтобы потом не искать. Билет был всего один. Я понял, что меня не возьмут. И я сказал: - Ну, так я буду кашлять. И всегда буду кашлять и никогда не перестану. А мама сказала: - Ну что же, отдадим тебя в больницу. Там на тебя наденут халатик и никуда пускать не будут. Там и будешь жить, пока не перестанешь кашлять. КАК СОБИРАЛИСЬ В ДОРОГУ А на другой день папа сказал мне: - Ты больше никогда не будешь подслушивать? Я сказал: - А почему? - А потому, что коли не хотят, чтобы слышал, значит, тебе знать этого не надо. И нечего обманывать, подглядывать и подслушивать. Гадость какая! Встал и ногой топнул. Со всей силы, наверное. Мама прибежала, спрашивает: - Что у вас тут? А я к маме головой в юбку и закричал: - Я не буду подслушивать! Тут мама меня поцеловала и говорит: - Ну, тогда мы сегодня едем. Можешь взять с собой игрушку. Выбери, какую. Я сказал: - А почему один билет? - А потому, - сказал папа, - что маленьким билета не надо. Их так возят. Я очень обрадовался и побежал в кухню всем сказать, что я еду в Москву. А с собой я взял мишку. Из него немножко сыпались опилки, но мама быстро его зашила и положила в чемодан. А потом накупила яиц, колбасы, яблок и ещё две булки. Папа вещи перевязал ремнями, потом посмотрел на часы и сказал: - Ну, что же, пора ехать. А то пока из нашего посёлка до города доедем, а там ещё до вокзала... С нами все соседи прощались и приговаривали: - Ну вот, поедешь по железной дороге в вагончике... Смотри, не вывались. И мы поехали на лошади в город. Мы очень долго ехали, потому что с вещами. И я заснул. ВОКЗАЛ Я думал, что железная дорога такая: она как улица, только внизу не земля и не камень, а такое железо, как на плите, гладкое-гладкое. И если упасть из вагона, то о железо очень больно убьёшься. Оттого и говорят, чтобы не вылетел. И вокзала я никогда не видал. Вокзал - это просто большой дом. Наверху часы. Папа говорит, что это самые верные часы в городе. А стрелки такие большие, что - папа сказал - даже птицы на них иногда садятся. Часы стеклянные, а сзади зажигают свет. Мы приехали к вокзалу вечером, а на часах всё было видно. У вокзала три двери, большие, как ворота. И много-много людей. Все входят и выходят. И несут туда сундуки, чемоданы, и тётеньки с узлами очень торопятся. А как только мы подъехали, какой-то дяденька в белом фартуке подбежал да вдруг как схватит наши вещи. Я хотел закричать "ой", а папа просто говорит: - Носильщик, нам на Москву, восьмой вагон. Носильщик взял чемодан и очень скоро пошёл прямо к двери. Мама с корзиночкой за ним даже побежала. Там, в корзиночке, у нас колбаса, яблоки, и ещё, я видел, мама конфеты положила. Папа схватил меня на руки и стал догонять маму. А народу так много, что я потерял, где мама, где носильщик. Из дверей наверх пошли по лесенке, и вдруг большая-большая комната. Пол каменный и очень гладкий, а до потолка так ни один мальчик камнем не добросит. И всюду круглые фонари. Очень светло и очень весело. Всё очень блестит, и в зелёных бочках стоят деревья, почти до самого потолка. Они без веток, только наверху листья большие-большие и с зубчиками. А ещё там стояли красные блестящие шкафчики. Папа прямо со мной к ним пошёл, вынул из кармана деньги и в шкафчик в щёлочку запихнул деньгу, а внизу в окошечке выскочил беленький билетик. Я только сказал: - Почему? А папа говорит: - Это касса-автомат. Без такого билета меня к поезду не пустят вас провожать. КАКАЯ ПЛАТФОРМА Папа быстро пошёл со мной, куда все шли с чемоданами и узлами. Я смотрел, где мама и где носильщик, но их нигде не было. А мы прошли в дверь, и там у папы взяли билет и сказали: - Проходите, гражданин. Я думал, что мы вышли на улицу, а здесь сверху стеклянная крыша. Это самый-то вокзал и есть. Тут стоят вагоны гуськом, один за другим. Они друг с другом сцеплены - это и есть поезд. А впереди - паровоз. А рядом с вагонами шёл длинный пол. Папа говорит: - Вон на платформе стоит мама с носильщиком. Этот длинный пол и есть платформа. Мы пошли. Вдруг мы слышим - сзади кричат: - Поберегись! Поберегись! Мы оглянулись, и я увидел: едет тележка, низенькая, на маленьких колесиках, на ней стоит человек, а тележка идёт сама, как заводная. Тележка подъехала к маме с носильщиком и остановилась. На ней уже лежали какие-то чемоданы. Носильщик быстро положил сверху наши вещи, а тут мы с папой подошли, и папа говорит: - Вы не забыли? Восьмой вагон. А сам всё меня на руках держит. Носильщик посмотрел на папу, засмеялся и говорит: - А молодого человека тоже можно погрузить. Взял меня под мышки и посадил на тележку, на какой-то узел. Папа крикнул: - Ну, держись покрепче! Тележка поехала, а мама закричала: - Ах, что за глупости! Он может свалиться! - и побежала за нами. Я боялся, что она догонит и меня снимет, а дяденька, что стоял на тележке, только покрикивал: - Поберегись! Поберегись! И тележка побежала так быстро, что куда там маме догнать! Мы ехали мимо вагонов. Потом тележка стала. Тут подбежал наш носильщик, а за ним папа, и меня сняли. У вагона в конце - маленькая дверка, и к ней ступеньки, будто крылечко. А около дверки стоял дядя с фонариком и в очках. На нём курточка с блестящими пуговками, вроде как у военных. Мама ему говорит: - Кондуктор, вот мой билет. Кондуктор стал светить фонариком и разглядывать мамин билет. КАК Я ПОТЕРЯЛСЯ Вдруг, смотрю, по платформе идёт тётя, и на цепочке у неё собака, вся чёрная, в завитушках, а на голове у собаки большой жёлтый бант, как у девочки. И собака только до половины кудрявая, а сзади гладкая, и на хвостике - кисточка из волосиков. Я сказал: - Почему бантик? И пошёл за собакой. Только немножечко, самую капельку пошёл. Вдруг слышу сзади: - А ну, поберегись! Не наш носильщик, а другой прямо на меня везёт тачку с чемоданами. Я скорей побежал, чтобы он меня не раздавил. Тут много всяких людей пошло, меня совсем затолкали. Я побежал искать маму. А вагоны все такие же, как наш. Я стал плакать, а тут вдруг на весь вокзал - страшный голос: - Поезд отправляется... - и ещё что-то. Так громко, так страшно, будто великан говорит. Я ещё больше заплакал: вот поезд сейчас уйдёт, и мама уедет! Вдруг подходит дядя-военный, в зелёной шапке, наклонился и говорит: - Ты чего плачешь? Потерялся? Маму потерял? А я сказал, что мама сейчас уедет. Он меня взял за руку и говорит: - Пойдём, мы сейчас маму сыщем. И повёл меня по платформе очень скоро. А потом взял на руки. Я закричал: - Не надо меня забирать! Где мама? К маме хочу! А он говорит: - Ты не плачь. Сейчас мама придёт. И принёс меня в комнату. А в комнате - тётеньки. У них мальчики, девочки и ещё совсем маленькие на руках. Другие игрушками играют, лошадками. А мамы там нет. Военный посадил меня на диванчик, и тут одна тётя ко мне подбегает и говорит: - Что, что? Мальчик потерялся? Ты не реви. Ты скажи: как тебя зовут? Ну, кто ты такой? Я сказал: - Я Почемучка. Меня Алёшей зовут. А военный сейчас же убежал бегом из комнаты. Тётенька говорит: - Ты не плачь. Сейчас мама придёт. Вон смотри, лошадка какая хорошенькая. КАК Я НАШЕЛСЯ Вдруг я услышал, как на весь вокзал закричал опять этот великанский голос: - Мальчик в белой матросской шапочке и синей курточке, Алёша Почемучка, находится в комнате матери и ребёнка. - Вот, слышишь? - говорит тётенька. - Мама узнает, где ты, и сейчас придёт. Все девочки и мальчики вокруг меня стоят и смотрят, как я плачу. А я уже не плачу. Вдруг двери открылись: прибегает мама. Я как закричу: - Мама! А мама уже схватила меня в охапку. Тётенька ей скорей дверь открыла и говорит: - Не спешите, ещё время есть. Смотрю - и папа уже прибежал. А мама говорит: - Хорошо, что по радио сказали. А то бы совсем голову потеряла. А папа говорит: - С ума сойти с этим мальчишкой! Мама прямо понесла меня в вагон и говорит дяденьке-кондуктору: - Нашёлся, нашёлся... ВАГОН В вагоне - длинный коридор, только узенький. Потом мама отворила дверь, только не так, как в комнате, что надо тянуть к себе, а дверь как-то вбок уехала. И мы вошли в комнату. Мама посадила меня на диван. Напротив тоже диван, а под окошком столик, как полочка. Вдруг в окошко кто-то постучал. Я посмотрел, а там за окном папа. Смеётся и мне пальцем грозит. Я встал ногами на диван, чтобы лучше видеть, а диван мягкий и поддаёт, как качели. Мама сказала, чтобы я не смел становиться ногами на диван, и посадила меня на столик. СОБАЧКА ИНЗОЛ Вдруг я услышал, что сзади кто-то входит. Оглянулся и вижу: это та самая собака с жёлтым бантом, и с ней тётя на цепочке. Я забоялся и поджал ноги, а тётя сказала: - Не бойся, она не укусит. - Почему? - Ах, - сказала тётя, - ты, наверное, и есть Почемучка, который потерялся. Ты - Алёша? Это про тебя радио говорило? Ну да, - говорит, - в белой шапочке и в синей курточке. Тут вошёл к нам дядя, немножко старенький, тоже с чемоданом. А собака на него зарычала. А Собакина хозяйка сказала: - Инзол, тубо! И собака начала дядю нюхать. А дядя свой чемоданчик положил наверх, на полочку. Полочка не дощаная, а из сетки, как будто от кроватки для детей. Дядя сел и спрашивает: - Вы едете или провожаете? Тётя говорит: - Еду. Дядя спрашивает: - Собачка тоже с нами поедет? А этот мальчик ваш? Тётя сказала, что собачка поедет и что собачку зовут Инзол, а моя мама сейчас придёт, а меня зовут Алёша Почемучка. - Ах, - говорит дядя, - это ты от мамы убежал? А теперь, кажется, мама от тебя убежала. Ну что же, - говорит, - поедешь с этой тётей. И со мной. И с собачкой. Я как крикну: - Не хочу! И прямо соскочил со столика и закричал со всей силы: - Мама! Собачка залаяла. Я побежал к двери, собачка тоже. Какие-то чужие там, в коридорчике, и, смотрю, мама всех толкает, бежит ко мне. - Что такое? Ты что скандалишь? Я ведь здесь, дурашка ты этакий! Взяла меня на руки и говорит: - Вон гляди - папа. Сейчас поедем. КАК МЫ ПОЕХАЛИ

Ответов - 20

Вуаля: фильм "В джазе только девушки" тоже был снят в конце 50-х - о ... Мадонне - Гретхен - Маргарите... о Душечке ... женщине прелестной, природно чистой и мудрой... Она поверила и ... согласилась на всё - ей было некуда деваться И умерла, как героиня, ... когда более не могла играть роль Душечки... В жизнь бандюков пришла бабища, назвавшая себя Мадонной - она штурмует культ массовки в технологии медиа вровень с мужиком ... чудовищное зрелище не смотрю, но приходится знать свят-свят ... чур меня чур ...

Гурх: Вот-вот - природная чистота. От просвещения ли? Мадона - никакой женской привлекательности. Кому это надо - я не вполне понимаю. Мерилин - веселая чувственность, точное попадание в потребность послевоенной эпохи. У меня сейчас подвисает форум. :(

Вуаля: Гурх пишет: природная чистота от природы и без культуры ... гибнет Гурх пишет: Мерилин - веселая чувственность, о нет, она - героиня Мерилин трагична ... в древнем и жестоком сюжете, Она играет не весёлую чувственность, а драму, как шекспировские и чеховские героини, но ... в вспышке американского Ренессанса послушна мечте Нового Света click here


Вуаля: Вуаля пишет: от природы и без культуры ... гибнет для бандюковского "масс медиа" ... может быть, где-то - то там, то сям ---- возрождается для лучшей, светлой жизни среди совестливых и трудолюбивых людей, умудрившихся ценить добро

Дженни : Гурх пишет: точное попадание в потребность потребность? только не "утробную" не "секс-символ"... У мужчины героиня "Джаза" вызывает забытую мелодию ... великодушия. кажется, в сценическом искусстве это называется "внутренним жестом"

Дженни : Дженни пишет: У мужчины ... великодушия иначе ... не совместно click here

Гурх: Вуаля пишет: о нет, она - героиня Мерилин трагична ... в древнем и жестоком сюжете, Она играет не весёлую чувственность, а драму, как шекспировские и чеховские героини, но ... в вспышке американского Ренессанса послушна мечте Нового Света Да? Не могу поверить... Мерилин бывает гламурно-жеманна. Трагичность привносит сама жизнь. И тогда виден контраст. А весёлая чувственность, мне кажется, естественна для неё. Что вовсе не означает примитивности.

Гурх: Дженни пишет: только не "утробную" не "секс-символ"... Мне в принципе не нравится это выражение - "секс-символ". Дженни пишет: У мужчины героиня "Джаза" вызывает забытую мелодию ... великодушия. Я бы сказал - вечную мелодию.

Гурх: Приходит Одри и переворачивает представление о "секс-символе" с непременными пышными формами и пр. "прыжками и ужимками". Я бы, правда, не назвал это великодушием...Ту мелодию... Всё-таки это - нечто иное... Не менее трепетное, чем женская нежность...

Вуаля: Гурх пишет: Трагичность привносит сама жизнь. да... и комичность .... сценическое искусство не возможно без привнесения жизни Нежность нельзя сыграть. Но можно запечатлеть. Фильм "в джазе" - редчайшая сценическая удача. Произведение искусства. "Римские каникулы" - расчётливый фильм (образец гламура), как мне кажется

Гурх: А мне кажется, оба эти фильма содержат подкупающую непосредственность. Как и главные героини. Отсюда их успех, потому оба - классика. А какой там город!

Гурх: Вуаля пишет: Нежность нельзя сыграть. Но можно запечатлеть.

Вуаля: Гурх пишет: А какой там город! мне бы хотелось жить в Риме ... - на одной из боковых улочек - из тех, что ведут на маленькие площади с фонтанами в центре

Гурх: Вуаля пишет: в Риме

Короленко: Короленко Владимир Галактионович Слепой музыкант * Год: 1898 Слепой музыкант -----------------------------------------------------------------------:) Книга: В.Г.Короленко "Слепой музыкант" Издательство "Юнацтва", Минск, 1981 Художник В.А.Губарев OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 7 октября 2001 -----------------------------------------------------------------------:) Для среднего и старшего школьного возраста Глава первая I Ребенок родился в богатой семье Юго-западного края, в глухую полночь. Молодая мать лежала в глубоком забытьи, но, когда в комнате раздался первый крик новорожденного, тихий и жалобный, она заметалась с закрытыми глазами в своей постели. Ее губы шептали что-то, и на бледном лице с мягкими, почти детскими еще чертами появилась гримаса нетерпеливого страдания, как у балованного ребенка, испытывающего непривычное горе. Бабка наклонилась ухом к ее что-то тихо шептавшим губам. - Отчего... отчего это он? - спрашивала больная едва слышно. Бабка не поняла вопроса. Ребенок опять закричал. По лицу больной пробежало отражение острого страдания, и из закрытых глаз скользнула крупная слеза. - Отчего, отчего? - по-прежнему тихо шептали ее губы. На этот раз бабка поняла вопрос и спокойно ответила: - Вы спрашиваете, отчего ребенок плачет? Это всегда так бывает, успокойтесь. Но мать не могла успокоиться. Она вздрагивала каждый раз при новом крике ребенка и все повторяла с гневным нетерпением: - Отчего... так... так ужасно? Бабка не слыхала в крике ребенка ничего особенного и, видя, что мать и говорит точно в смутном забытьи и, вероятно, просто бредит, оставила ее и занялась ребенком. Юная мать смолкла, и только по временам какое-то тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движением или словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились по бледным, как мрамор, щекам. Быть может, сердце матери почуяло, что вместе с новорожденным ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы. Может быть, впрочем, что это был и действительный бред. Как бы то ни было, ребенок родился слепым. II Сначала никто этого не заметил. Мальчик глядел тем тусклым и неопределенным взглядом, каким глядят до известного возраста все новорожденные дети. Дни уходили за днями, жизнь нового человека считалась уже неделями. Его глаза прояснились, с них сошла мутная поволока, зрачок определился. Но дитя не поворачивало головы за светлым лучом, проникавшим в комнату вместе с веселым щебетаньем птиц и с шелестом зеленых буков, которые покачивались у самых окон в густом деревенском саду. Мать, успевшая оправиться, первая с беспокойством заметила странное выражение детского лица, остававшегося неподвижным и как-то не по-детски серьезным. Молодая женщина смотрела на людей, как испуганная горлица [Горлица - голубка], и спрашивала: - Скажите же мне, отчего он такой? - Какой? - равнодушно переспрашивали посторонние. - Он ничем не отличается от других детей такого возраста. - Посмотрите, как странно ищет он что-то руками... - Дитя не может еще координировать [Координировать - согласовывать, устанавливать правильные соотношения] движений рук с зрительными впечатлениями, - ответил доктор. - Отчего же он смотрит все в одном направлении?.. Он... он слеп? - вырвалась вдруг из груди матери страшная догадка, и никто не мог ее успокоить. Доктор взял ребенка на руки, быстро повернул к свету и заглянул в глаза. Он слегка смутился и, сказав несколько незначащих фраз, уехал, обещая вернуться дня через два. Мать плакала и билась, как подстреленная птица, прижимая ребенка к своей груди, между тем как глаза мальчика глядели все тем же неподвижным и суровым взглядом. Доктор действительно вернулся дня через два, захватив с собой офтальмоскоп [Офтальмоскоп - медицинский инструмент, специальное зеркало, употребляемое для исследования дна глазного яблока]. Он зажег свечку, приближал и удалял ее от детского глаза, заглядывал в него и, наконец, сказал с смущенным видом: - К сожалению, сударыня, вы не ошиблись... Мальчик действительно слеп, и притом безнадежно... Мать выслушала это известие с спокойной грустью. - Я знала давно, - сказала она тихо. III Семейство, в котором родился слепой мальчик, было немногочисленно. Кроме названных уже лиц, оно состояло еще из отца и "дяди Максима", как звали его все без исключения домочадцы и даже посторонние. Отец был похож на тысячу других деревенских помещиков Юго-западного края: он был добродушен, даже, пожалуй, добр, хорошо смотрел за рабочими и очень любил строить и перестраивать мельницы. Это занятие поглощало почти все его время, и потому голос его раздавался в доме только в известные, определенные часы дня, совпадавшие с обедом, завтраком и другими событиями в том же роде. В этих случаях он всегда произносил неизменную фразу: "Здорова ли ты, моя голубка?" - после чего усаживался за стол и уже почти ничего не говорил, разве изредка сообщал что-либо о дубовых валах и шестернях. Понятно, что его мирное и незатейливое существование мало отражалось на душевном складе его сына. Зато дядя Максим был совсем в другом роде. Лет за десять до описываемых событий дядя Максим был известен за самого опасного забияку не только в окрестностях его имения, но даже в Киеве на "Контрактах" ["Контракты" - местное название некогда славной киевской ярмарки. (Примеч. автора)]. Все удивлялись, как это в таком почтенном во всех отношениях семействе, каково было семейство пани Попельской, урожденной Яценко, мог выдаться такой ужасный братец. Никто не знал, как следует с ним держаться и чем ему угодить. На любезности панов он отвечал дерзостями, а мужикам спускал своеволие и грубости, на которые самый смирный из "шляхтичей" непременно бы отвечал оплеухами. Наконец, к великой радости всех благомыслящих людей [Благомыслящие люди. - До революции так официально назывались сторонники существующей власти, враждебно настроенные по отношению к революционной деятельности], дядя Максим за что-то сильно осердился на австрийцев [Осердился на австрийцев - возмутился австрийцами, под гнетом которых тогда находилась Италия] и уехал в Италию; там он примкнул к такому же забияке и еретику [Еретик - здесь: человек, отступивший от общепринятых взглядов] - Гарибальди [Гарибальди Джузеппе (1807 - 1882) - вождь национально-освободительного движения в Италии в середине XIX века, возглавлявший борьбу итальянского народа против австрийского гнета], который, как с ужасом передавали паны помещики, побратался с чертом и в грош не ставит самого папу [Папа - римский папа, верховный глава римско-католической церкви]. Конечно, таким образом Максим навеки погубил свою беспокойную схизматическую [Схизматическая (греч.) - еретическая] душу, зато "Контракты" проходили с меньшими скандалами, и многие благородные мамаши перестали беспокоиться за участь своих сыновей. Должно быть, австрийцы тоже крепко осердились на дядю Максима. По временам в Курьерке, исстари любимой газете панов помещиков, упоминалось в реляциях [Реляция - донесение, доклад] его имя в числе отчаянных гарибальдийских сподвижников, пока однажды из того же Курьерка паны не узнали, что Максим упал вместе с лошадью на поле сражения. Разъяренные австрийцы, давно уже, очевидно, точившие зубы на заядлого волынца [Волынец - уроженец Волыни, Волынской губернии в Юго-западном крае] (которым, чуть ли не одним, по мнению его соотечественников, держался еще Гарибальди), изрубили его, как капусту. - Плохо кончил Максим, - сказали себе паны и приписали это специальному заступничеству св. Петра за своего намесника. Максима считали умершим. Оказалось, однако, что австрийские сабли не сумели выгнать из Максима его упрямую душу и она осталась, хотя я в сильно попорченном теле. Гарибальдийские забияки вынесли своего достойного товарища из свалки, отдали его куда-то в госпиталь, и вот, через несколько лет, Максим неожиданно явился в дом своей сестры, где и остался. Теперь ему было уже не до дуэлей. Правую ногу ему совсем отрезали, и потому он ходил на костыле, а левая рука была повреждена и годилась только на то, чтобы кое-как опираться на палку. Да и вообще он стал серьезнее, угомонился, и только по временам его острый язык действовал так же метко, как некогда сабля. Он перестал ездить на "Контракты", редко являлся в общество и большую часть времени проводил в своей библиотеке за чтением каких-то книг, о которых никто ничего не знал, за исключением предположения, что книги совершенно безбожные. Он также писал что-то, но так как его работы никогда не являлись в Курьерке, то никто не придавал им серьезного значения. В то время, когда в деревенском домике появилось и стало расти новое существо, в коротко остриженных волосах дяди Максима уже пробивалась серебристая проседь. Плечи от постоянного упора костылей поднялись, туловище приняло квадратную форму. Странная наружность, угрюмо сдвинутые брови, стук костылей и клубы табачного дыма, которыми он постоянно окружал себя, не выпуская изо рта трубки, - все это пугало посторонних, и только близкие к инвалиду люди знали, что в изрубленном теле бьется горячее и доброе сердце, а в большой квадратной голове, покрытой щетиной густых волос, работает неугомонная мысль. Но даже и близкие люди не знали, над каким вопросом работала эта мысль в то время. Они видели только, что дядя Максим, окруженный синим дымом, просиживает по временам целые часы неподвижно, с отуманенным взглядом и угрюмо сдвинутыми густыми бровями. Между тем изувеченный боец думал о том, что жизнь - борьба и что в ней нет места для инвалидов. Ему приходило в голову, что он навсегда выбыл уже из рядов и теперь напрасно загружает собою фурштат [Фурштат (нем.) - военный обоз]; ему казалось, что он рыцарь, выбитый из седла жизнью и поверженный в прах. Не малодушно ли извиваться в пыли, подобно раздавленному червяку; не малодушно ля хвататься за стремя победителя, вымаливая у него жалкие остатки собственного существования? Пока дядя Максим с холодным мужеством обсуждал эту жгучую мысль, соображая и сопоставляя доводы за и против, перед его глазами стало мелькать новое существо, которому судьба судила явиться на свет уже инвалидом. Сначала он не обращал внимания на слепого ребенка, но потом странное сходство судьбы мальчика с его собственною заинтересовало дядю Максима. - Гм... да, - задумчиво сказал он однажды, искоса поглядывая на мальчишку, - этот малый тоже инвалид. Если сложить нас обоих вместе, пожалуй, вышел бы один лядащий [Лядащий - слабосильный, невзрачный] человечишко. С тех пор его взгляд стал останавливаться на ребенке все чаще и чаще. IV Ребенок родился слепым. Кто виноват в его несчастии? Никто! Тут не только не было и тени чьей-либо "злой воли", но даже самая причина несчастия скрыта где-то в глубине таинственных и сложных процессов жизни. А между тем при всяком взгляде на слепого мальчика сердце матери сжималось от острой боли. Конечно, она страдала в этом случае, как мать, отражением сыновнего недуга и мрачным предчувствием тяжелого будущего, которое ожидало ее ребенка; но, кроме этих чувств, в глубине сердца молодой женщины щемило также сознание, что причина несчастия лежала в виде грозной возможности в тех, кто дал ему жизнь... Этого было достаточно, чтобы маленькое существо с прекрасными, ко незрячими глазами стало центром семьи, бессознательным деспотом, с малейшей прихотью которого сообразовалось все в доме. Неизвестно, что вышло бы со временем из мальчика, предрасположенного к беспредметной озлобленности своим несчастием и в котором все окружающее стремилось развить эгоизм, если бы странная судьба и австрийские сабли не заставили дядю Максима поселиться в деревне, в семье сестры. Присутствие в доме слепого мальчика постепенно и нечувствительно дало деятельной мысли изувеченного бойца другое направление. Он все так же просиживал целые часы, дымя трубкой, но в глазах, вместо глубокой и тупой боли, виднелось теперь вдумчивое выражение заинтересованного наблюдателя. И чем более присматривался дядя Максим, тем чаще хмурились его густые брови, и он все усиленнее пыхтел своею трубкой. Наконец, однажды он решился на вмешательство. - Этот малый, - сказал он, пуская кольцо за кольцом, - будет еще гораздо несчастнее меня. Лучше бы ему не родиться. Молодая женщина низко опустила голову, и слеза упала на ее работу. - Жестоко напоминать мне об этом, Макс, - сказала она тихо, - напоминать без цели... - Я говорю только правду, - ответил Максим. - У меня нет ноги и руки, но есть глаза. У малого нет глаз, со временем не будет ни рук, ни ног, ни воли... - Отчего же? - Пойми меня, Анна, - сказал Максим мягче. - Я не стал бы напрасно говорить тебе жестокие вещи. У мальчика тонкая нервная организация. У него пока есть все шансы развить остальные свои способности до такой степени, чтобы хотя отчасти вознаградить его слепоту. Но для этого нужно упражнение, а упражнение вызывается только необходимостью. Глупая заботливость, устраняющая от него необходимость усилий, убивает в нем все шансы на более полную жизнь. Мать была умна и потому сумела победить в себе непосредственное побуждение, заставлявшее ее кидаться сломя голову при каждом жалобном крике ребенка. Спустя несколько месяцев после этого разговора мальчик свободно и быстро ползал по комнатам, настораживая слух навстречу всякому звуку, и с какою-то необычною в других детях живостью ощупывал всякий предмет, попадавший в руки. V Мать он скоро научился узнавать по походке, по шелесту платья, по каким-то еще, ему одному доступным, неуловимым для других признакам: сколько бы ни было в комнате людей, как бы они ни передвигались, он всегда направлялся безошибочно в ту сторону, где она сидела. Когда она неожиданно брала его на руки, он все же сразу узнавал, что сидит у матери. Когда же его брали другие, он быстро начинал ощупывать своими ручонками лицо взявшего его человека и тоже скоро узнавал няньку, дядю Максима, отца. Но если он попадал к человеку незнакомому, тогда движения маленьких рук становились медленнее: мальчик осторожно и внимательно проводил ими по незнакомому лицу; и его черты выражали напряженное внимание; он как будто "вглядывался" кончиками своих пальцев. По натуре он был очень живым и подвижным ребенком, но месяцы шли за месяцами, и слепота все более налагала свой отпечаток на темперамент мальчика, начинавший определяться. Живость движений понемногу терялась; он стал забиваться в укромные уголки и сидел там по целым часам смирно, с застывшими чертами лица, как будто к чему-то прислушиваясь. Когда в комнате бывало тихо и смена разнообразных звуков не развлекала его внимания, ребенок, казалось, думал о чем-то с недоумелым и удивленным выражением на красивом и не по-детски серьезном лице. Дядя Максим угадал: тонкая и богатая нервная организация мальчика брала свое и восприимчивостью к ощущениям осязания и слуха как бы стремилась восстановить до известной степени полноту своих восприятий. Всех удивляла поразительная тонкость его осязания, По временам казалось даже, что он не чужд ощущения цветов; когда ему в руки попадали ярко окрашенные лоскутья, он дольше останавливал на них свои тонкие пальцы, и по лицу его проходило выражение удивительного внимания. Однако со временем стало выясняться все более и более, что развитие восприимчивости идет главным образом в сторону слуха. Вскоре он изучил в совершенстве комнаты по их звукам: различал походку домашних, скрип стула под инвалидом-дядей, сухое, размеренное шоркание нитки в руках матери, ровное тикание стенных часов. Иногда, ползая вдоль стены, он чутко прислушивался к легкому, неслышному для других шороху и, подняв руку, тянулся ею за бегавшею по обоям мухой. Когда испуганное насекомое снималось с места и улетало, на лице слепого являлось выражение болезненного недоумения. Он не мог отдать себе отчета в таинственном исчезновении мухи. Но впоследствии и в таких случаях лицо его сохраняло выражение осмысленного внимания: он поворачивал голову в ту сторону, куда улетала муха, - изощренный слух улавливал в воздухе тонкий звон ее крыльев. Мир, сверкавший, двигавшийся и звучавший вокруг, в маленькую головку слепого проникал главным образом в форме звуков, и в эти формы отливались его представления. На лице застывало особенное внимание к звукам: нижняя челюсть слегка оттягивалась вперед на тонкой и удлинившейся шее. Брови приобретали особенную подвижность, а красивые, но неподвижные глаза придавали лицу слепого какой-то суровый и вместе с тем трогательный отпечаток. VI Третья зима его жизни приходила к концу. На дворе уже таял снег, звенели весенние потоки, и вместе с тем здоровье мальчика, который зимой все прихварывал и потому всю ее провел в комнатах, не выходя на воздух, стало поправляться. Вынули вторые рамы, и весна ворвалась в комнату с удвоенной силой. В залитые светом окна глядело смеющееся весеннее солнце, качались голые еще ветки буков, вдали чернели нивы, по которым местами лежали белые пятна тающих снегов, местами же пробивалась чуть заметною зеленью молодая трава. Всем дышалось вольнее и лучше, на всех весна отражалась приливом обновленной и бодрой жизненной силы. Для слепого мальчика она врывалась в комнату только своим торопливым шумом. Он слышал, как бегут потоки весенней воды, точно вдогонку Друг за другом, прыгая по камням, прорезаясь в глубину размякшей земли; ветки буков шептались за окнами, сталкиваясь и звеня легкими ударами по стеклам. А торопливая весенняя капель от нависших на крыше сосулек, прихваченных утренним морозом и теперь разогретых солнцем, стучала тысячью звонких ударов. Эти звуки падали в комнату, подобно ярким и звонким камешкам, быстро отбивавшим переливчатую дробь. По временам сквозь этот звон и шум окрики журавлей плавно проносились с далекой высоты и постепенно смолкали, точно тихо тая в воздухе. На лице мальчика это оживление природы сказывалось болезненным недоумением. Он с усилием сдвигал свои брови, вытягивал шею, прислушивался и затем, как будто встревоженный непонятною суетой звуков, вдруг протягивал руки, разыскивая мать, и кидался к ней, крепко прижимаясь к ее груди. - Что это с ним? - спрашивала мать себя и других. Дядя Максим внимательно вглядывался в лицо мальчика и не мог объяснить его непонятной тревоги. - Он... не может понять, - догадывалась мать, улавливая на лице сына выражение болезненного недоумения и вопроса. Действительно, ребенок был встревожен и беспокоен: он то улавливал новые звуки, то удивлялся тому, что прежние, к которым он уже начал привыкать, вдруг смолкали и куда-то терялись. VII Хаос весенней неурядицы смолк. Под жаркими лучами солнца работа природы входила все больше и больше в свою колею, жизнь как будто напрягалась, ее поступательный [Поступательный - направленный вперед] ход становился стремительнее, точно бег разошедшегося поезда. В лугах зазеленела молодая травка, в воздухе носился запах березовых почек. Мальчика решили вывести в поле, на берег ближней реки. Мать вела его за руку. Рядом на своих костылях шел дядя Максим, и все они направлялись к береговому холмику, который достаточно уже высушили солнце и ветер. Он зеленел густой муравой, и с него открывался вид на далекое пространство. Яркий день ударил по главам матери и Максима. Солнечные лучи согревали их лица, весенний ветер, как будто взмахивая невидимыми крыльями, сгонял эту теплоту, заменяя ее свежею прохладой. В воздухе носилось что-то опьяняющее до неги, до истомы. Мать почувствовала, что в ее руке крепко сжалась маленькая ручка ребенка, но опьяняющее веяние весны сделало ее менее чувствительной к этому проявлению детской тревоги. Она вздыхала полной грудью и шла вперед, не оборачиваясь; если бы она сделала это, то увидела бы странное выражение на лице мальчика. Он поворачивал открытые глаза к солнцу с немым удивлением. Губы его раскрылись; он вдыхал в себя воздух быстрыми глотками, точно рыба, которую вынули из воды; выражение болезненного восторга пробивалось по временам на беспомощно-растерянном личике, пробегало по нем какими-то нервными ударами, освещая его на мгновение, и тотчас же сменялось опять выражением удивления, доходящего до испуга и недоумелого вопроса. Только одни глаза глядели все тем же ровным и неподвижным, незрячим взглядом. Дойдя до холмика, они уселись на нем все трое. Когда мать приподняла мальчика с земли, чтобы посадить его поудобнее, он опять судорожно схватился за ее платье; казалось, он боялся, что упадет куда-то, как будто не чувствуя под собой земли. Но мать и на этот раз не заметила тревожного движения, потому что ее глаза и внимание были прикованы к чудной весенней картине. Был полдень. Солнце тихо катилось по синему небу. С холма, на котором они сидели, виднелась широко разлившаяся река. Она пронесла уже свои льдины, и только по временам на ее поверхности плыли и таяли кое-где последние из них, выделяясь белыми пятнышками, На поемных лугах [Поемные луга - луга, заливаемые водой во время разлива реки] стояла вода широкими лиманами [Лиман - залив]; белые облачка, отражаясь в них вместе с опрокинутым лазурным сводом, тихо плыли в глубине и исчезали, как будто и они таяли, подобно льдинам. Временами пробегала от ветра легкая рябь, сверкая на солнце. Дальше за рекой чернели разопревшие нивы и парили, застилая реющею, колеблющеюся дымкой дальние лачуги, крытые соломой, и смутно зарисовавшуюся синюю полоску леса. Земля как будто вздыхала, и что-то подымалось от нее к небу, как клубы жертвенного фимиама [Жертвенный фимиам - дым ароматных веществ, сжигаемых при приношении жертвы божеству по обрядам некоторых религий]. Природа раскинулась кругом, точно великий храм, приготовленный к празднику. Но для слепого это была только необъяснимая тьма, которая необычно волновалась вокруг, шевелилась, рокотала и звенела, протягиваясь к нему, прикасаясь к его душе со всех сторон неизведанными еще, необычными впечатлениями, от наплыва которых болезненно билось детское сердце. С первых же шагов, когда лучи теплого дня ударили ему в лицо, согрели нежную кожу, он инстинктивно поворачивал к солнцу свои незрячие глаза, как будто чувствуя, к какому центру тяготеет все окружающее. Для него не было ни этой прозрачной дали, ни лазурного свода, ни широко раздвинутого горизонта. Он чувствовал только, как что-то материальное, ласкающее и теплое касается его лица ножным, согревающим прикосновением. Потом кто-то прохладный и легкий, хотя и менее легкий, чем тепло солнечных лучей, снимает с его лица эту негу и пробегает по нем ощущением свежей прохлады. В комнатах мальчик привык двигаться свободно, чувствуя вокруг себя пустоту. Здесь же его охватили какие-то странно сменявшиеся волны, то нежно ласкающие, то щекочущие и опьяняющие. Теплые прикосновения солнца быстро обмахивались кем-то, и струя ветра, звеня в уши, охватывая лицо, виски, голову до самого затылка, тянулась вокруг, как будто стараясь подхватить мальчика, увлечь его куда-то в пространство, которого он не мог видеть, унося сознание, навевая забывчивую истому. Тогда-то рука мальчика крепче сжимала руку матери, а его сердце замирало и, казалось, вот-вот совсем перестанет биться. Когда его усадили, он как будто несколько успокоился. Теперь, несмотря на странное ощущение, переполнившее все его существо, он все же стал было различать отдельные звуки. Темные ласковые волны неслись по-прежнему неудержимо, ему казалось, что они проникают внутрь его тела, так как удары его всколыхавшейся крови подымались и опускались вместе с ударами этих волн. Но теперь они приносили с собой то яркую трель жаворонка, то тихий шелест распустившейся березки, то чуть слышные всплески реки. Ласточка свистела легким крылом, описывая невдалеке причудливые круги, звенели мошки, и над всем этим проносился порой протяжный и печальный окрик пахаря на равнине, понукавшего волов над распахиваемой полоской. Но мальчик не мог схватить этих звуков в их целом, не мог соединить их, расположить в перспективу [То есть не мог уяснить себе степень отдаленности или близости долетавших до него звуков]. Они как будто падали, проникая в темную головку, один за другим, то тихие, неясные, то громкие, яркие, оглушающие. По временам они толпились одновременно, неприятно смешиваясь в непонятную дисгармонию [Дисгармония - несозвучность, разноголосица]. А ветер с поля все свистел в уши, и мальчику казалось, что волны бегут быстрее и их рокот застилает все остальные звуки, которые несутся теперь откуда-то о другого мира, точно воспоминание о вчерашнем дне. И по мере того как звуки тускнели, в грудь мальчика вливалось ощущение какой-то щекочущей истомы. Лицо подергивалось ритмически пробегавшими по нем переливами; глаза то закрывались, то открывались опять, брови тревожно двигались, и во всех чертах пробивался вопрос, тяжелое усилие мысли и воображения. Не окрепшее еще и переполненное новыми ощущениями сознание начинало изнемогать: оно еще боролось с нахлынувшими со всех сторон впечатлениями, стремясь устоять среди них, слить их в одно целое и таким образом овладеть ими, победить их. Но задача была не по силам темному мозгу ребенка, которому недоставало для этой работы зрительных представлений. И звуки летели и падали один за другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие... Охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего и рокотавшего мрака и уходя в тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми звуками... быстрее, выше, мучительнее подымали они его, укачивали, баюкали... Еще раз пролетела над этим тускнеющим хаосом длинная и печальная нота человеческого окрика, и затем все сразу смолкло. Мальчик тихо застонал и откинулся назад на траву. Мать быстро повернулась к нему и тоже вскрикнула: он лежал на траве, бледный, в глубоком обмороке. VIII Дядя Максим был очень встревожен этим случаем. С некоторых пор он стал выписывать книги по физиологии [Физиология - наука, изучающая функции отправления организма человека и животных], психологии [Психология - наука, изучающая психику человека, то есть его душевную организацию, процессы ощущения, восприятия, мышления, чувства] и педагогике [Педагогика - наука о методах воспитания и обучения] и с обычною своей энергией занялся изучением всего, что дает наука по отношению к таинственному росту и развитию детской души. Эта работа завлекала его все больше и больше, и поэтому мрачные мысли о непригодности к житейской борьбе, о "червяке, пресмыкающемся в пыли", и о "фурштате" давно уже незаметно улетучились из квадратной головы ветерана [Ветеран - престарелый, испытанный в боях воин]. На их месте воцарилось в этой голове вдумчивое внимание, по временам даже розовые мечты согревали стареющее сердце. Дядя Максим убеждался все более и более, что природа, отказавшая мальчику в зрении, не обидела его в других отношениях; это было существо, которое отзывалось на доступные ему внешние впечатления с замечательною полнотой и силой. И дяде Максиму казалось, что он призван к тому, чтобы развить присущие мальчику задатки, чтоб усилием своей мысли и своего влияния уравновесить несправедливость слепой судьбы, чтоб вместо себя поставить в ряды бойцов за дело жизни нового рекрута [Рекрут - новобранец; здесь: новый борец за социальную справедливость], на которого, без его влияния, никто не мог рассчитывать. "Кто знает, - думал старый гарибальдиец, - ведь бороться можно не только копьем и саблей. Быть может, несправедливо обиженный судьбою подымет со временем доступное ему оружие в защиту других, обездоленных жизнью, и тогда я недаром проживу на свете, изувеченный старый солдат... " Даже свободным мыслителям сороковых и пятидесятых годов не было чуждо суеверное представление о "таинственных предначертаниях" природы. Не мудрено поэтому, что по мере развития ребенка, выказывавшего недюжинные способности, дядя Максим утвердился окончательно в убеждении, что самая слепота есть лишь одно из проявлений этих "таинственных предначертаний". "Обездоленный за обиженных" - вот девиз, который он выставил заранее на боевом знамени своего питомца. IX После первой весенней прогулки мальчик пролежал несколько дней в бреду. Он то лежал неподвижно и безмолвно в своей постели, то бормотал что-то и к чему-то прислушивался. И во все это время с его лица не сходило характерное выражение недоумения. - Право, он глядит так, как будто старается понять что-то и не может, - говорила молодая мать. Максим задумывался и кивал головой. Он понял, что странная тревога мальчика и внезапный обморок объяснялись обилием впечатлений, с которыми не могло справиться сознание, и решился допускать к выздоравливавшему мальчику эти впечатления постепенно, так сказать, расчлененными на составные части. В комнате, где лежал больной, окна были плотно закрыты. Потом, по мере выздоровления, их открывали на время, затем его водили по комнатам, выводили на крыльцо, на двор, в сад. И каждый раз, как на лице слепого являлось тревожное выражение, мать объясняла ему поражавшие его звуки. - Рожок пастуха слышен за лесом, - говорила она. - А это из-за щебетания воробьиной стаи слышен голос малиновки. Аист клекочет на своем колесе [В Малороссии и Польше для аистов ставят высокие столбы и надевают на них старые колеса, на которых птица завивает гнездо. (Примеч. автора)]. Он прилетел на днях из далеких краев и строит гнездо на старом месте. И мальчик поворачивал к ней свое лицо, светившееся благодарностью, брал ее руку и кивал головой, продолжая прислушиваться с вдумчивым и осмысленным вниманием. (продолжение следует)

Короленко : В.Г. Короленко Парадокс. 1984 г. рассказ Для чего собственно создан человек, об этом мы с братом получили некоторое понятие довольно рано. Мне, если не ошибаюсь, было лет десять, брату около восьми. Сведение это было преподано нам в виде краткого афоризма, или, по обстоятельствам, его сопровождавшим, скорее парадокса. Итак, кроме назначения жизни, мы одновременно обогатили свой лексикон этими двумя греческими словами. Было это приблизительно около полудня знойного и тихого июньского дня. В глубоком молчании сидели мы с братом на заборе под тенью густого серебристого тополя и держали в руках удочки, крючки которых были опущены в огромную бадью с загнившей водой. О назначении жизни, в то время, мы не имели еще даже отдаленного понятия, и, вероятно, по этой причине, вот уже около недели любимым нашим занятием было - сидеть на заборе, над бадьей, с опущенными в нее крючками из простых медных булавок и ждать, что вот-вот, по особой к нам милости судьбы, в этой бадье и на эти удочки клюнет у нас "настоящая", живая рыба. Правда, уголок двора, где помещалась эта волшебная бадья, и сам по себе, даже и без живой рыбы, представлял много привлекательного и заманчивого. Среди садов, огородов, сараев, двориков, домов и флигелей, составлявших совокупность близко известного нам места, этот уголок вырезался как-то так удобно, что никому и ни на что не был нужен; поэтому мы чувствовали себя полными его обладателями, и никто не нарушал здесь н

Вуаля: Короленко пишет: Человек создан для счастья Fellini - Satyricon

Короленко: «Дети подземелья» - такого рассказа Короленко не писал. У него есть повесть «В дурном обществе». I. РАЗВАЛИНЫ Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто

Короленко: Если только это была правда, то уже не подлежало спору, что организатором и руководителем сообщества не мог быть никто другой, как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур, не ужившихся в старом замке. Происхождение Драба было покрыто мраком самой таинственной неизвестности. Люди, одаренные сильным воображением, приписывали ему аристократическое имя, которое он покрыл позором и потому принужден был скрыться, причем участвовал будто бы в подвигах знаменитого Кармелюка. Но, во-первых, для этого он был еще недостаточно стар, а во-вторых, наружность пана Тыбурция не имела в себе ни одной аристократической черты. Роста он был высокого; сильная сутуловатость как бы говорила о бремени вынесенных Тыбурцием несчастий; крупные черты лица были грубо-выразительны. Короткие, слегка рыжеватые волосы торчали врозь; низкий лоб, несколько выдавшаяся вперед нижняя челюсть и сильная подвижность личных мускулов придавали всей физиономии что-то обезьянье; но глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, смотрели упорно и мрачно, и в них светились, вместе с лукавством, острая проницательность, энергия и недюжинный ум. В то время, как на его лице сменялся целый калейдоскоп гримас, эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно жутко смотреть на гаерство этого странного человека. Под ним как будто струилась глубокая неустанная печаль. Руки пана Тыбурция были грубы и покрыты мозолями, большие ноги ступали по-мужичьи. Ввиду этого, большинство обывателей не признавало за ним аристократического происхождения, и самое большее, что соглашалось допустить, это - звание дворового человека какого-нибудь из знатных панов. Но тогда опять встречалось затруднение: как объяснить его феноменальную ученость, которая всем была очевидна. Не было кабака во всем городе, в котором бы пан Тыбурций, в назидание собиравшихся в базарные дни хохлов, не произносил, стоя на бочке, целых речей из Цицерона, целых глав из Ксенофонта. Хохлы разевали рты и подталкивали друг друга локтями, а пан Тыбурций, возвышаясь в своих лохмотьях над всею толпой, громил Катилину или описывал подвиги Цезаря или коварство Митридата. Хохлы, вообще наделенные от природы богатою фантазией, умели как-то влагать свой собственный смысл в эти одушевленные, хотя и непонятные речи... И когда, ударяя себя в грудь и сверкая глазами, он обращался к ним со словами: "Patros conscripti" [Отцы сенаторы (лат.)] -они тоже хмурились и говорили друг другу: - Ото ж, вражий сын, як лается! Когда же затем пан Тыбурции, подняв глаза к потолку, начинал декламировать длиннейшие латинские периоды,- усатые слушатели следили за ним с боязливым и жалостным участием. Им казалось тогда, что душа декламатора витает где-то в неведомой стране, где говорят не по-христиански, а по отчаянной жестикуляции оратора они заключали, что она там испытывает какие-то горестные приключения. Но наибольшего напряжения достигало это участливое внимание, когда пан Тыбурций, закатив глаза и поводя одними белками, донимал аудиторию продолжительною скандовкой Виргилия или Гомера. Его голос звучал тогда такими глухими загробными раскатами, что сидевшие по углам и наиболее поддавшиеся действию жидовской горилки слушатели опускали головы, свешивали длинные подстриженные спереди "чуприны" и начинали всхлипывать: - О-ох, матиньки, та и жалобно ж, хай ему бис! - И слезы капали из глаз и стекали по длинным усам. Нет поэтому ничего удивительного, что, когда оратор внезапно соскакивал с бочки и разражался веселым хохотом, омраченные лица хохлов вдруг прояснялись, и руки тянулись к карманам широких штанов за медяками. Обрадованные благополучным окончанием трагических экскурсий пана Тыбурция, хохлы поили его водкой, обнимались с ним, и в его картуз падали, звеня, медяки. Ввиду такой поразительной учености пришлось построить новую гипотезу о происхождении этого чудака, которая бы более соответствовала изложенным фактам" Помирились на том, что пан Тыбурций был некогда дворовым мальчишкой какого-то графа, который послал его вместе со своим сыном в школу отцов-иезуитов, собственно на предмет чистки сапогов молодого панича. Оказалось, однако, что в то время, как молодой граф воспринимал преимущественно удары трехвостной "дисциплины" святых отцов, его лакей перехватил всю мудрость, которая назначалась для головы барчука. Вследствие окружавшей Тыбурция тайны, в числе других профессий ему приписывали также отличные сведения по части колдовского искусства. Если на полях, примыкавших волнующимся морем к последним лачугам предместья, появлялись вдруг колдовские "закруты" {Прим. стр. 25}, то никто не мог вырвать их с большею безопасностью для себя и жнецов, как пан Тыбурций. Если зловещий "пугач" [Филин] прилетал по вечерам на чью-нибудь крышу и громкими криками накликал туда смерть, то опять приглашали Тыбурция, и он с большим успехом прогонял зловещую птицу поучениями из Тита Ливия. Никто не мог бы также сказать, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем, факт, хотя и никем не объясненный, стоял налицо... даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел, или, вернее, принес с собой с первых дней, как явился сам на горизонте нашего города. Что же касается девочки, то, по-видимому, он отлучался, чтобы приобрести ее, на несколько месяцев в совершенно неизвестные страны. Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие сердца калачниц. Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась - никому не было известно. Поговаривали о каких-то подземел

Короленко: Пока я рассматривал гробницу, удивляясь странному назначению окна, на гору вбежал запыхавшийся и усталый Валек. В руках у него была большая еврейская булка, за пазухой что-то оттопырилось, по лицу стекали капли пота. - Ага!-крикнул он, заметив меня.-Ты вот где. Если бы Тыбурций тебя здесь увидел, то-то бы рассердился! Ну, да теперь уж делать нечего... Я знаю, ты хлопец хороший и никому не расскажешь, как мы живем. Пойдем к нам! - Где же это, далеко? - спросил я. - А вот увидишь. Ступай за мной. Он раздвинул кусты жимолости и сирени и скрылся в зелени под стеной часовни; я последовал туда за ним и очутился на небольшой плотно утоптанной площадке, которая совершенно скрывалась в зелени. Между стволами черемухи я увидел в земле довольно большое отверстие с земляными ступенями, ведущими вниз. Валек спустился туда, приглашая меня за собой, и через несколько секунд мы оба очутились в темноте, под зеленью. Взяв мою руку, Валек повел меня по какому-то узкому сырому коридору, и, круто повернув вправо, мы вдруг вошли в просторное подземелье. Я остановился у входа, пораженный невиданным зрелищем. Две струи света резко лились сверху, выделяясь полосами на темном фоне подземелья; свет этот проходил в два окна, одно из которых я видел в полу склепа, дру-гое, подальше, очевидно, было пристроено таким же образом; лучи солнца проникали сюда не прямо, а прежде отражались от стен старых гробниц; они разливались в сыром воздухе подземелья, падали на каменные плиты пола, отражались и наполняли все подземелье тусклыми отблесками; стены тоже было сложены из камня; большие широкие колонны массивно вздымались снизу и, раскинув во все стороны свои каменные дуги, крепко смыкались кверху сводчатым потолком. На полу, в освещенных пространствах, сидели две фигуры. Старый "профессор", склонив голову и что-то бормоча про себя, ковырял иголкой в своих лохмотьях. Он не поднял даже головы, когда мы вошли в подземелье, и если бы не легкие движения руки, то эту серую фигуру можно было бы принять за фантастическое каменное изваяние. Под другим окном сидела с кучкой цветов, перебирая их, по своему обыкновению, Маруся. Струя света падала на ее белокурую головку, заливала ее всю, но, несмотря на это, она как-то слабо выделялась на фоне серого камня странным и маленьким туманным пятнышком, которое, казалось, вот-вот расплывется и исчезнет. Когда там, вверху, над землей, пробегали облака, затеняя солнечный свет, стены подземелья тонули совсем в темноте, как будто раздвигались, уходили куда-то, а потом опять выступали жесткими, холодными камнями, смыкаясь крепкими объятиями над крохотною фигуркой девочки. Я поневоле вспомнил слова Валека о "сером камне", высасывавшем из Маруси ее веселье, и чувство суеверного страха закралось в мое сердце; мне казалось, что я ощущаю на ней и на себе невидимый каменный взгляд, пристальный и жадный. Мне казалось, что это подземелье чутко сторожит свою жертву. - Валек! -тихо обрадовалась Маруся, увидев брата. Когда же она заметила меня, в ее глазах блеснула живая искорка. Я отдал ей яблоки, а Валек, разломив булку, часть подал ей, а другую снес "профессору". Несчастный ученый равнодушно взял это приношение и начал жевать, не отрываясь от своего занятия. Я переминался и ежился, чувствуя себя как будто связанным под гнетущими взглядами серого камня. - Уйдем... уйдем отсюда,- дернул я Валека.- Уведи ее... - Пойдем, Маруся, наверх,- позвал Валек сестру. И мы втроем поднялись из подземелья, но и здесь, наверху, меня не оставляло ощущение какой-то напряженной неловкости. Валек был грустнее и молчаливее обыкновенного. - Ты в городе остался затем, чтобы купить булок? - спросил я у него. - Купить? - усмехнулся Валек,- Откуда же у меня деньги? - Так как же? Ты выпросил? - Да, выпросишь!.. Кто же мне даст?.. Нет, брат, я стянул их с лотка еврейки Суры на базаре! Она не заметила. Он сказал это обыкновенным тоном, лежа врастяжку с заложенными под голову руками. Я приподнялся на локте и посмотрел на него. - Ты, значит, украл?.. - Ну да! Я опять откинулся на траву, и с минуту мы пролежали молча. - Воровать нехорошо,- проговорил я затем в грустном раздумьи. - Наши все ушли... Маруся плакала, потому что она была голодна. - Да, голодна! - с жалобным простодушием повторила девочка. Я не знал еще, что такое голод, но при последних словах девочки у меня что-то повернулось в груди, и я посмотрел на своих друзей, точно увидал их впервые. Валек попрежнему лежал на траве и задумчиво следил за парившим в небе ястребом. Теперь он не казался уже мне таким авторитетным, а при взгляде на Марусю, державшую обеими руками кусок булки, у меня заныло сердце. - Почему же,- спросил я с усилием,- почему ты не сказал об этом мне? - Я и хотел сказать, а потом раздумал; ведь у тебя своих денег нет. - Ну так что же? Я взял бы булок из дому. - Как, потихоньку?.. - Д-да. - Значит, и ты бы тоже украл. - Я... у своего отца. - Это еще хуже! - с уверенностью сказал Валек.- Я никогда не ворую у своего отца. - Ну, так я попросил бы... Мне бы дали. - Ну, может быть, и дали бы один раз,- где же запастись на всех нищих? - А вы разве... нищие? - спросил я упавшим голосом. - Нищие! - угрюмо отрезал Валек. Я замолчал и через несколько минут стал прощаться. - Ты уж уходишь? - спросил Валек. - Да, ухожу. Я уходил потому, что не мог уже в этот день играть с моими друзьями попрежнему, безмятежно. Чистая детская привязанность моя как-то замутилась... Хотя любовь моя к Валеку и Марусе не стала слабее, но к ней приме-шалась острая струя сожаления, доходившая до сердечной боли. Дома я рано лег в постель, потому что не знал, куда уложить новое болезненное чувство, переполнявшее душу. Уткнувшись в подушку, я горько плакал, пока крепкий сон не прогнал своим веянием моего глубокого горя. VII. НА СЦЕНУ ЯВЛЯЕТСЯ ПАН ТЫБУРЦИЙ - Здравствуй! А уж я думал, ты не придешь более,- так встретил меня Валек, когда я на следующий день опять явился на гору. Я понял, почему он сказал это. - Нет, я... я всегда буду ходить к вам,- ответил я решительно, чтобы раз навсегда покончить с этим вопросом. Валек заметно повеселел, и оба мы почувствовали себя свободнее. - Ну, что? Где же ваши? - спросил я,-Все еще не вернулись? - Нет еще. Чорт их знает, где они пропадают. И мы весело принялись за сооружение хитроумной ловушки для воробьев, для которой я принес с собой ниток. Нитку мы дали в руку Марусе, и когда неосторожный воробей, привлеченный зерном, беспечно заскакивал в западню, Маруся дергала нитку, и крышка захлопывала птичку, которую мы затем отпускали. Между тем около полудня небо насупилось, надвинулась темная туча, и под веселые раскаты грома зашумел ливень. Сначала мне очень не хотелось спускаться в подземелье, но потом, подумав, что ведь Валек и Маруся живут там постоянно, я победил неприятное ощущение и пошел туда вместе с ними. В подземельи было темно и тихо, но сверху слышно было, как перекатывался гулкий грохот грозы, точно кто ездил там в громадной телеге по гигантски сложенной мостовой. Через несколько минут я освоился с подземельем, и мы весело прислушивались, как земля принимала широкие потоки ливня; гул, всплески и частые раскаты настраивали наши нервы, вызывали оживление, требовавшее исхода. - Давайте играть в жмурки,- предложил я. Мне завязали глаза; Маруся звенела слабыми переливами своего жалкого смеха и шлепала по каменному полу непроворными ножонками, а я делал вид, что не могу поймать ее, как вдруг наткнулся на чью-то мокрую фигуру и в ту же минуту почувствовал, что кто-то схватил меня за ногу. Сильная рука приподняла меня с полу, и я повис в воздухе вниз головой. Повязка с глаз моих спала. Тыбурций, мокрый и сердитый, страшнее еще оттого, что я глядел на него снизу, держал меня за ноги и дико вращал зрачками. - Это что еще, а? - строго спрашивал он, глядя на Валека.- Вы тут, я вижу, весело проводите время... Завели приятную компанию. - Пустите меня! - сказал я, удивляясь, что и в таком необычном положении я все-таки могу говорить, но рука пана Тыбурция только еще сильнее сжала мою ногу. - Reponde, ответствуй! - грозно обратился он опять к Валеку, который в этом затруднительном случае стоял, запихав в рот два пальца, как бы в доказательство того, что ему отвечать решительно нечего. Я заметил только, что он сочувственным оком и с большим участием следил за моею несчастною фигурой, качавшеюся, подобно маятнику, в пространстве. Пан Тыбурций приподнял меня и взглянул в лицо. - Эге-ге! Пан судья, если меня не обманывают глаза... Зачем это изволили пожаловать? - Пусти! - проговорил я упрямо.- Сейчас отпусти! - и при этом я сделал инстинктивное движение, как бы собираясь топнуть ногой, но от этого весь только забился в воздухе. Тыбурций захохотал. - Ого-го! Пан судья изволят сердиться... Ну, да ты меня еще не знаешь. Ego - Тыбурций sum [Я есмь Тыбурций (лат.)]. Я вот повешу тебя над огоньком и зажарю, как поросенка. Я начинал думать, что действительно такова моя неизбежная участь, тем более, что отчаянная фигура Валека как бы подтверждала мысль о возможности такого печального исхода. К счастью, на выручку подоспела Маруся. - Не бойся, Вася, не бойся! -ободрила она меня, подойдя к самым ногам Тыбурция.- Он никогда не жарит мальчиков на огне... Это неправда! Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги; при этом я чуть не упал, так как у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен. - И как это ты сюда попал? - продолжал он допрашивать.-Давно ли?.. Говори ты!-обратился он к Валеку, так как я ничего не ответил. - Давно,- ответил тот. - А как давно? - Дней шесть. Казалось, этот ответ доставил



полная версия страницы